Но сам братец Ти-Дор вовсе не собирался прощаться с жизнью. Несмотря на приговор Кансон-Фера, на отчаянье семьи, на заупокойную молитву Буффало, несмотря на цепкую хватку рока, неугомонный дух Альсендора прыгал, как дельфин, в луже надежды. Такой большой негр не может перейти в другой мир одним прыжком, как лошадь, перелетающая через низкорослые кактусы. Нет, разрази его гром, не так-то скоро захлопнется крышка красного дерева над Альсендором Дьевеем! Его отец, покойный Тонтон Аристен, прожил на свете восемьдесят лет, и в день его смерти покойный Женераль Мабьяль, дед Альсендора, был еще крепким стариком и помогал нести гроб сына на кладбище. И все предки Альсендора по материнской линии тоже отличались долголетием. Почему же он, достойный потомок этого славного рода, должен умереть в шестьдесят лет? Разве он вправе опозорить легендарно-могучую кровь семьи Дьевеев? И внезапно в лихорадочном сознании умирающего возник образ этой унаследованной от предков крови — королевская пальма, которая не боится бури (ведь бури страшны лишь для тех негров, которые умирают, едва достигнув высоты мака) и которая устремляет к небу свою гладкую крутую стрелу. «Вот оно, мое сердце, — подумал Альсендор. — Оно устоит. Оно прочно вросло в красную почву, орошенную долгими годами труда и ласки».
О Иисус, и дева Мария, и святой Иосиф, и отец Гед-Нибо[25]! Если братец Ти-Дор хоть раз в жизни уронил в грязь чистую пальму, которая дышит в его груди, тогда унесите прочь его душу, словно охапку сухих колючек, тогда превратите ее в кучу погасших углей! Но если вы признаёте, что его голова всегда была только садом, гостеприимно открытым для роз и для соловьев — для всех друзей человека, — тогда, о боги Гвинеи и ангелы звезд, тогда разрешите пальме Дьевеев сдержать слово, которое она дала своим корням, перешедшим уже в другой мир; тогда подарите этой пальме еще несколько лет жизни в Кап-Руже, еще несколько сезонов дождей и цветов! Аминь и спасибо!
Свои мольбы, обращенные к небесам, он прерывал лишь для того, чтобы согреть сердце мыслью о кооперативе. Эта мысль, которую он так лелеял до самой своей болезни, звучными волнами набегала на берег его сознания, еще озаренного солнцем. Эта мысль наполняла воздухом его легкие, она дарила влагу его пересохшему языку, она вливала в его горло свежесть лимонного сока. О, когда он поставит на ноги новый кооператив, он больше не будет спорить со смертью. Он с радостью откликнется на ее зов, лишь бы только увидеть, как в жизнь негров войдет кусочек весны. Только бы ему удалось произвести на свет этого своего последнего ребенка, который вырастет, обласканный всеобщим товариществом, станет настоящим мужчиной и будет всем сердцем любить свою мать — человеческое братство, гордое силой своего молока и золотом своего высокого долга. О, если б Ти-Дор смог увидеть все это своими глазами! О, если б он смог оплодотворить этот клочок братской земли! Братец Ти-Дор окунал неистовый жар лихорадки в прохладу этой великой надежды, как мальчишки окунают августовским днем босые ноги в воду источника…
* * *
Первым, кто уловил имя Исмаэля Селома, слетевшее с губ больного, был Андреюс. Он сразу понял: его шурин хочет испробовать свой последний шанс. В этой игре братец Селом был тем козырем, о котором никто не подумал. И тому были причины. Селом, этот чертов знахарь, всегда старался помогать болезням в их работе. Помогать дьявольским силам, рвущимся убить негра, — вот что было его ремеслом. Больше того, Андреюс мог бы поклясться, что Селом обладал властью над умершими и погребенными своими пациентами. Он вызывал их из могил и заставлял работать на своем поле! Вот почему, в отличие от остальных унганов, он никогда не брал денег за лечение. Человеческая жизнь — вот единственная плата, которая его устраивала! И кто посмел бы упрекнуть Кап-Руж за то, что в гроб каждого из своих сыновей — даже тех, кто умирал естественной смертью, — он стал класть или кинжал, или мачете, или волшебный посох? Разве можно оставлять покойника безоружным — один на один с Исмаэлем Селомом? Направляясь к хижине унгана, Андреюс снова и снова перебирал в памяти все причины, заставившие Кап-Руж подвергнуть справедливому бойкоту этого врага жизни. И все же Андреюс шел сейчас за Исмаэлем Селомом, потому что воля умирающего так же священна, как алтарь умфора[26].
«Но пусть только унгану, — с яростью подумал Андреюс, — вздумается пополнить число привидений, работающих на него, еще одной головой, на этот раз зятя Ти-Дора, и пресвятая дева может лишить его, Андреюса Андрелюса, глаз, если он не расколет одним ударом мачете гнилой плод, заменяющий сердце Исмаэлю Селому!»
* * *
Уже смеркалось, когда Исмаэль Селом вошел в хижину, где лежал больной. Он был поражен, он был счастлив, что его позвали к братцу Ти-Дору. Дьевей, не в пример другим жителям Кап-Ружа, всегда отвечал на его приветствие. И Селом всегда молил доброго папу-бога, которому ведь было известно, что Селом не имеет никаких дел с оборотнями и привидениями, — молил предоставить ему случай отблагодарить самое отважное сердце Кап-Ружа. И добрый папа-бог услышал его. Вот почему все существо Исмаэля Селома было преисполнено безграничной радости, когда он, склонившись над Дьевеем, старался поймать в капкан лупы изворотливые симптомы странной болезни. Несмотря на недоверие родичей Дьевея, несмотря на косые взгляды Андреюса, острые как ножи, Селом сохранял полнейшую невозмутимость. Он долго и тщательно обследовал с помощью лупы тело своего пациента, словно изучая мельчайшие части часового механизма. Он обращался с больным удивительно ласково, и через час Андреюс дал понять остальным членам семьи, что отказывается от своих подозрений. Закончив осмотр, лекарь вытащил из кармана куртки красный полотняный мешочек и стал размахивать им, как победным знаменем, перед носом братца Ти-Дора.
— Твое исцеление — в этом мешочке, Альсендор Дьевей! Я увидел это в лупу. Твое исцеление носит имя Уари, маленьким зернышком сверкнуло оно под моей лупой; возле самого твоего сердца схватил его Исмаэль Селом. Это означает, что тебе суждено жить еще долгие годы. Уари — это красно-черный щит, и он поможет тебе выдержать и отразить натиск болезни. Повторяй же вслед за мной, Альсендор: «Да здравствует генерал Уари, благодетель человеческой крови!».
И Альсендор Дьевей нашел в себе силу пробормотать под диктовку своего спасителя слова благодарственной песни. А Селом обратился к семье Дьевея:
— Провозгласите же и вы свою хвалу красным и черным эполетам генерала Уари!
— Да здравствует папа Уари, хвала ему во веки веков! Да будет так! Аминь! — пропел семейный хор.
Альсендор Дьевей и его близкие не сводили глаз с чудодейственного мешочка. Кто же он, этот генерал, которому они воздали почести? Может быть, братец Селом вытащит сейчас из своего мешочка сердце самого господа бога? И они старались не пропустить этот торжественный миг.
— Вот он, — с важностью провозгласил унган, — вот он, великий господин, который снова превратит Альсендора Дьевея в живого христианина!
В руке у него появился, зажатый между большим и указательным пальцами, небольшой черно-красный орешек овальной формы.
— В течение трех дней, сестрица Сесилия, сразу после захода солнца, ты будешь давать больному в виде отвара по одному зернышку уари, предварительно обжаренному на огне; и пусть самая юная из дочерей братца Ти-Дора, сбросив с себя одежды, трижды медленно перешагнет через этот огонь, чтобы очистить и благословить его пламя невинной кровью своей девственности. И пусть я не буду больше зваться Исмаэлем Селомом, если на четвертое утро после начала лечения наш больной не сможет забраться на верхушку кокосовой пальмы!
Селом отдал жене Дьевея свой мешочек, вложил лупу в футляр и, прежде чем попрощаться, еще раз напомнил, как важно, чтобы все его предписания были соблюдены в точности.
— Главное, не забудьте: уари только тогда оказывает свое действие, когда его обжарят на очищенном огне…
— …на очищенном огне, — отозвалась вся семья, прощаясь с унганом.
Сестрица Сесилия решила приняться за лечение немедленно. Она развела огонь, и все семнадцать девственных лет обнаженной Марианны три раза подряд перешагнули через мужественный жар костра. Когда обряд благословения огня был свершен, Сесилия принялась обжаривать над ним двухцветное сердце генерала Уари. И в тот момент, когда орешек стал твердеть под действием жара, сестрицу Сесилию вдруг осенила чудесная мысль: