Наутро взошло солнце — взошло для всего Кап-Ружа, но только не для братца Ти-Дора. Правда, он все же попытался разыскать своих прежних друзей. Он хотел забыть свой ад, он хотел воскресить интерес односельчан к их прежним планам и замыслам. Они притворялись, что разделяют его энтузиазм; но стоило ему повернуться спиной — и в их сердца тотчас возвращалось решение, заранее принятое ими на тот случай, если покойный братец Ти-Дор вздумает вернуться в деревню. Они были убеждены, что Ти-Дор потерял свою настоящую кожу, что ее украл Исмаэль Селом, заменив ее кожей чужого белого человека. Братец Андреюс, верный родственному долгу, прежде чем окончательно покинуть с семьей Дьевея Кап-Руж, одним ударом своего мачете раскроил «гнилой плод» унгана. И теперь уже никому не узнать, куда спрятал Исмаэль Селом настоящего Альсендора Дьевея, негра, которого здесь все так уважали. Может быть, проклятый унган просто-напросто утащил его с собой прямо в ад? Значит, в деревню вернулся не братец Ти-Дор — вернулась его тень. Но где это видано, чтобы живые христиане поддерживали отношения с тенями? Так говорил им бог воду́, и им оставалось лишь с сыновней покорностью следовать его советам. Вот уже год, как на свете нет больше Альсендора Дьевея. Да почиет он в мире, и пусть милосердие божие пребудет для него вечной хижиной, потому что он был удивительным негром! Аминь.
Эту молитву Альсендор читал в каждом взгляде, и она разрушала последние мосты между братцем Ти-Дором и его братьями в Кап-Руже. Разве кто-нибудь видел, чтобы тень трудилась в саду, чтобы она дружила, жила общей надеждой с цветами и с пением птиц? Но если твоя тень все же получила такое право, говорил себе Альсендор, к чему теперь оно? К чему тени человека дружба с растениями и животными, когда нет у нее в руках золотого посоха человеческой дружбы и нежности и вслепую бредет она по земле?
Альсендор Дьевей боролся еще несколько дней; ведь борьба была самим ритмом его сердца. Однажды утром его тело нашли на маисовом поле; он лежал, как срезанный колос, не успевший дозреть. Но смерть Дьевея не была самоубийством. Тень Ти-Дора умерла от радости: она вдруг увидела в лужице росы, что ее белое лицо осталось таким же добрым и ласковым, каким было лицо того старого негра, которого она потеряла.
ТЕТУШКА РЕЗИЛЬ
Перевод с французского Ю. Стефанова
Кто в Жакмеле не знал старую Ирезиль Сен-Жюльен? Благовоспитанные особы величали ее сестрицей Зизиль, тетушкой Резиль или мадам Жюльен; люди попроще звали старухой Сен-Сен или Сен-Жюльен, но, какое бы из этих имен вы ни упомянули, всем в этом маленьком городке сразу же становилось ясно, о ком идет речь. Столь широкая известность Ирезиль Сен-Жюльен объяснялась целым рядом противоречивых обстоятельств. Одни утверждали, что в те времена, когда остров Гаити, словно футбольный мяч под ногами ошалелых игроков, переходил от одного самозваного генерала к другому, эта негритянка, переодевшись в форму начальника местного гарнизона, отважилась однажды вечером проникнуть в крепость, где сидел ее осужденный на смерть жених, и, перестреляв из пистолета охрану, освободила его — беспрецедентный факт в истории гаитянских тюрем! Другие считали ее раскаявшейся грешницей, которая совсем недавно похвалялась в кругу знакомых своими любовными похождениями. Поговаривали также, что, подходя за причастием чуть ли не каждый день в течение по крайней мере лет шестидесяти, она ни разу не проглотила ни единой облатки и что под кроватью у нее хранится сундук, битком набитый божьими телесами — целый склад плодов кощунства!
Ходили слухи и о том, что тетушка Резиль была, что называется, «мове мун»[27], зналась с самыми ужасными божествами водуистского культа и что не счесть христиан, которых она живьем загнала в гроб. На одной только улице генерала Эктора Пелиссье, где она провела добрую половину своей нескончаемой жизни, ее считали виновницей смерти дюжины детишек, девицы лет восемнадцати, а также капитана гаитянской гвардии. И хотя кое-кто из жителей Жакмеля осмеливался во всеуслышание утверждать, что она всего-навсего чернокожая старуха, туповатая и ничем не примечательная, но и они в глубине души признавали, что тетушка Резиль была подлинным олицетворением мук, лишений и тягот гаитянской бедноты. При всем этом в повседневной жизни она ничем не отличалась от других негритянок ее возраста и общественного положения. Слыла одной из самых благочестивых прихожанок церкви святых Иакова и Филиппа, от священника которой, отца Наэло, получала, кстати сказать, скромное ежемесячное пособие, избавлявшее ее от необходимости на старости лет искать себе пропитание на улице. Она занимала одну из комнат в двухкомнатном домишке. Из дому выходила редко и, не считая торопливого обмена новостями с Жеоржиной Пьерилис и еще двумя-тремя соседками, к которому ее обязывала учтивость, держалась в стороне от бурлящей страстями улицы Пелиссье. Кем же, в конце концов, была Ирезиль Сен-Жюльен? Романтической героиней, истеричной «мамбо»[28] или просто-напросто смиренной рабой божьей? Кто знает, не удалось ли ей воплотить в своем истерзанном теле величие и ничтожество всех этих женских типов сразу? О Ирезиль Сен-Жюльен, как просто было бы для разрешения всех этих вопросов порыться в архивах твоей памяти!
* * *
Августовский вечер струится по улицам Жакмеля прохладным горным потоком. Человеческие лица расцветают на его берегах, подобно кресс-салату и мяте. Рабочий день под лучами немыслимо жестокого солнца кажется преддверием ада. Но едва приблизились сумерки, как все резко изменилось. Вечерняя свежесть приветливой негритянкой открыла свои объятья всему живому.
— Да, на всей земле не сыщешь другого такого места, как Гаити, — рассуждает сам с собой судья Нерестан Дамоклес, и рассуждения его столь успокоительны, что в них можно раскачиваться, словно в гамаке. Господь бог собственными руками задергивает занавес вечерних далей. Потом берет лунную кисть и закрашивает все заботы минувшего дня: рапорты о хищениях, которым нужно положить конец, звонки от префекта и его заместителя, которые требуют обойтись помягче с таким-то и таким-то виновным и построже — с таким-то и таким-то невинным. Каждый день — одна и та же песня, одни и те же мелочные хлопоты. Набившая оскомину рутина провинциального суда. Августовский вечер омывает лоб, словно школьный учитель, стирающий с грифельной доски пестрящие ошибками выкладки какого-то дурака. Ну и дурацкая же у него профессия! Да к тому же он должен еще стоять на страже мира и благополучия в его собственном доме! Щедрый вечер оставляет на веранде дары, принесенные с гор. Дети давно уже мирно спят; почивает и супруга, плывя, как пароход с потушенными огнями, по волнам первых сновидений. Для полноты счастья судье не хватает только Жеоржины Пьерилис. Тогда его блаженство излилось бы в подобие поэтического шедевра. Он хотел бы окрестить именем Жеоржины этот августовский вечер. Каждая звезда напоминает судье о ее существовании. Вот уже полгода, как он увивается вокруг нее — и все впустую. Сколько раз случалось ему прерывать судебное заседание в надежде повстречаться с ней в аллеях, ведущих к площади Вооруженных сил. Безуспешно. Он перепробовал все. Но все его посулы отскакивали от нее как от стенки горох. Он дошел до того, что обратился за советом к Тонтону Зеклеру, первому унгану Жакмеля. Порошок из высушенной колибри, которым Тонтон Зеклер посоветовал ему посыпать волосы Жеоржины, не возымел успеха. Серебряные монеты, брошенные ей в окно, — тоже. А ведь она нуждается в деньгах. Подумать только: ей приходится жить под одной крышей с Ирезиль Сен-Жюльен! С этой старой каргой. Воспоминания о любовных неудачах грызут мозг Нерестана Дамоклеса, как черви — сладкий плод. Внезапно его осенило. Он нашел выход из положения. Как он не додумался до этого раньше? Не сегодня-завтра он приручит эту недотрогу, заманит в свои сети эту вольную птицу.
И до поздней ночи Дамоклес взирает на небеса: они кажутся ему огромной клеткой, в которой миллионы Жеоржин распевают свои звездные песни, услаждая его душу.