Во дворе, между трех закопченных кирпичей, уже мечется огонь, вызывая довольное урчание в брюхе горшка и разбрасывая во все стороны шальные и трепетные отблески. Они освещают бабушку и меня: она сидит на своем камне, я примостился поближе к костру и дразню пламя веточкой. Оно ворчит и бросается на меня.
— Не балуйся с огнем! — кричит бабушка Тин.
Вокруг нас, в ночи, спустившейся над плантацией, горят такие же костры — всюду варится пища. Они озаряют стены хижин и лица ребятишек, завороженных волшебными отсветами огня, разгоняющего ночной мрак.
Бабушка Тин вполголоса напевает песенку, похожую на журчание бегущего неподалеку ручейка. Когда никого из старших нет дома, я тоже распеваю эту песню вместе со своими товарищами.
Я думаю о том, что нет ничего лучше солнца: оно уводит взрослых на работу и тогда мы можем вдоволь набегаться и наиграться. Впрочем, ночь — это тоже хорошо: ночью зажигают костры и поют песни.
И все же иной раз надоедает ждать, когда будет готов ужин. Я хочу есть, мне кажется, что бабушка могла бы поменьше петь и почаще заглядывать в горшок с варевом.
В такие вечера меня больше всего выводит из себя неторопливость, с которой бабушка Тин готовит соус. Вот она не спеша берет глиняную сковородку и начинает ее чистить (ох уж эта бабушка: как она любит все мыть и чистить!), потом крошит лук, трет на терке чеснок, отправляется на огород за тмином, потом принимается копаться в углу, отыскивая в груде коробок перец и другие приправы… Как медленно тянется время, пока все это подрумянивается, пока бабушка выливает на сковородку соус и выкладывает овощи и рыбу! Нет, ужин в одну минуту не приготовишь! В последний момент оказывается, что нужно добавить еще чуточку гвоздики и еще немножко подержать сковородку на медленном огне…
Наконец бабушка зажигает висящую над столом керосиновую лампу. По дощатым стенам нашей лачуги разбегаются гигантские тени.
Бабушка сидит у стола на шатком стуле и, держа на коленях большую фаянсовую миску с голубыми и желтыми разводами, ест из нее руками. А от меня требует, чтобы я водрузил свою алюминиевую тарелку на стол и пользовался вилкой, «как положено благовоспитанному ребенку».
— Ну как, набил живот? — спрашивает она, когда я кончаю есть.
Мой живот и впрямь набит до отказа ломтями хлебного плода; у меня едва хватает духу ответить ей более или менее внятно:
— Да, бабушка…
Тогда она подает мне глиняную плошку с водой, я иду к двери, чтобы, почистив зубы и как следует прополоскав рот, сплюнуть через порог.
X. Л. Гонсалес (Пуэрто-Рико)
СВИНЦОВЫЙ ЯЩИК, КОТОРЫЙ НЕЛЬЗЯ ОТКРЫТЬ
Перевод с испанского Ю. Папорова
Произошло это несколько лет назад, когда прибыли останки Мончо Рамиреса, погибшего в Корее. Останки Мончо Рамиреса, если можно так сказать, ибо в действительности никто никогда так и не узнал, что находилось в том свинцовом ящике, который нельзя было открыть. Это-то чуть и не свело с ума донью Милью — мать Мончо, которая ничего более не желала на свете, как посмотреть на своего сына, прежде чем прах его будет предан земле. Однако лучше я расскажу все с самого начала.
Прошло полгода с того дня, как Мончо Рамиреса увезли в Корею, и вот донья Милья получила официальное письмо, в котором сообщалось, что Мончо после одного из боев внесен в списки без вести пропавших. Письмо это донье Милье прочел сосед; оно пришло из Соединенных Штатов и было написано на английском языке. Когда донья Милья узнала, о чем говорилось в письме, она заперлась в своих комнатах и проплакала три дня, никого не пуская к себе и не отворяя двери даже соседям, приносившим ей гуарапильо[44].
В нашем большом деревянном доме много говорили о судьбе Мончо Рамиреса. Вначале кто-то высказал предположение, что Мончо просто заблудился там, на чужой земле, и еще объявится. Другие считали, что он попал в плен к корейцам и после войны его отпустят. Вечерами, после ужина, в патио возле дома часто собирались мужчины и обсуждали обе эти версии. Так мы и разделились на «заблудившихся» и «военнопленных». Сейчас, вспоминая все это, я часто задаю себе вопрос — ведь, наверное, многие из нас уже тогда догадывались, что Мончо не заблудился и не попал в плен к корейцам, а был убит. Я лично так и думал, но не решался заговорить об этом вслух. Мне почему-то кажется, что другие тоже так считали. Но ведь нехорошо называть человека умершим, если ты твердо не уверен в этом. Тем более когда речь идет о настоящем друге, каким был для всех нас Мончо Рамирес, который родился и вырос в нашем большом доме.
Спустя два месяца после первого письма пришло второе. Во втором письме, которое прочел донье Милье тот же сосед, ибо оно, как и первое, было написано по-английски, говорилось, что Мончо Рамирес найден. Вернее, найдено то, что осталось от Мончо Рамиреса. Нам об этом стало известно по неистовым крикам доньи Мильи, которые она начала испускать, как только узнала, о чем говорится в письме. В тот вечер две комнатки доньи Мильи заполнили обитатели нашего дома. Не знаю, как мы там все поместились, ведь пришли все до единого жильцы дома, а было нас немало. Женщины уложили донью Милью в постель, хотя до вечера было еще далеко. Донья Милья так рыдала, глядя на фотографию Мончо в военной форме на фоне американского флага и орла с пучком стрел, зажатым в когтях, что ей сделалось плохо. Мы, мужчины, один за другим выходили в патио, но в ту ночь уже не высказывалось никаких предположений. Всем было ясно: Мончо нет в живых и нечего больше гадать.
Через три месяца прибыл свинцовый ящик, который нельзя было открыть.
Однажды днем без всякого предупреждения четыре солдата военной полиции в белых перчатках, вооруженные винтовками, привезли на военном грузовике ящик. Командовал солдатами лейтенант. У него не было винтовки, но на поясе висел огромный пистолет. Лейтенант первым сошел с грузовика. Он остановился посреди улицы, уперев руки в бока и широко расставив ноги, и бросил на наш дом такой взгляд, будто собирался потребовать расплаты за нанесенное оскорбление. Затем лейтенант повернул голову и сказал солдатам, которые находились в грузовике:
— Это здесь, слезайте!
Четыре солдата спустились на землю; двое из них несли покрытый флагом США ящик, который по длине был гораздо меньше гроба. Лейтенант спросил соседей, столпившихся на тротуаре, где находится квартира вдовы Рамирес. (Вы знаете эти многолюдные деревянные дома Пуэрта-де-Тьерра: пятнадцать-двадцать дверей и почти ни на одной нет номеров, ни чего-либо другого, что указывало бы на то, кто здесь живет.) Соседи объяснили лейтенанту, что дверь доньи Мильи четвертая налево по коридору, и последовали за военными, не сводя глаз с ящика, покрытого американским флагом. Лейтенант, которому было явно не по себе от такого сопровождения, постучал в дверь рукой, затянутой в белую перчатку. Когда донья Милья отворила дверь, офицер спросил:
— Сеньора Эмилия, вдова Рамиреса?
Донья Милья ответила не сразу. Она оглядела лейтенанта и четырех солдат, затем перевела взгляд на соседей и уставилась на ящик.
— Что? — спросила она, будто не расслышав вопроса офицера.
— Сеньора, вы донья Эмилия, вдова Рамиреса?
Донья Милья вновь посмотрела на ящик, покрытый флагом. Протянула руку и спросила прерывающимся голосом.
— Что это?
Лейтенант повторил с явным нетерпением:
— Сеньора, вы…
— Что это, а? — снова спросила донья Милья дрожащим голосом, каким говорят женщины, которых постигло несчастье. — Скажите! Что это?
Лейтенант повернул голову и посмотрел на соседей. В глазах присутствующих он прочел тот же вопрос. Он повернулся к женщине, откашлялся и наконец выдавил из себя:
— Сеньора, армия Соединенных Штатов… — Он запнулся, будто внезапно забыл то, что уже столько раз произносил. — Сеньора… — вновь начал он. — Ваш сын, ефрейтор Рамон Рамирес…
Он продолжал говорить, но никто уже не слышал его слов, так как донья Милья залилась горючими слезами. Плач перешел в такие бурные рыдания, что, казалось, грудь ее не выдержит и вот-вот разорвется.