— Ган-ган, ты, наверно, жила до сих пор в Нью-Йорке и поэтому не встречалась с мамой? — спросил он однажды, вспомнив слова родителей об одном из городских знакомых.
— О нет, малыш, о Нью-Йорке я только слышала и читала, и он ни капли не похож на то место, где прежде жила твоя ган-ган. Да и приехала я оттуда так давно, когда ни Робби, ни даже его мамы еще не было на свете, дружок, — ответила она. И странная, трепетная усмешка заиграла на ее губах. Так улыбаются, вспомнив о давней боли через много-много наполненных событиями лет. Старушка нежно потрепала его по головке и загляделась на широкие плантации какао, кофе и расстилавшийся за ними лес. Лицо покойного мужа вдруг всплыло перед ее глазами. Обрамленное бородой, красивое, белое лицо с голубыми глазами и крючковатым, как клюв попугая, носом. Лицо Пьера де Жюно, человека, для которого она была сперва стряпухой, потом возлюбленной, а позже законной женой.
— Ah! Bon Dieu!.. Bon Dieu!.. Merci, merci…[60] — бормотала она.
Непонятные слова, которыми ган-ган пересыпала свою речь, казались приятно таинственными. Ган-ган превосходно читала и писала по-английски; за то время, что Робби гостил у нее, она прочла ему не только разные истории из Библии, но и «Странствия пилигрима» и «Робинзона Крузо». И вот что любопытно: она принадлежала к методистам, хотя Пьер всегда был добрым католиком. Позже Робби не раз вспоминал, как она пела гимны, — с трогательным волнением.
Впрочем, Робби заметил, что с мужчинами и женщинами, которые возили на ослах и мулах большие бамбуковые корзины с кофе и какао и по дороге к сушильням сворачивали к ним в усадьбу, ган-ган разговаривала только непонятными словами. Стоило ей заговорить на этом диалекте крестьян, как лицо ее светлело, и Робби обратил внимание, что в такие минуты она становилась удивительно похожа на своих собеседников. Никогда прежде Робби не слышал этого местного французского диалекта. Бланшетта не говорила на нем, и лишь в тот день, когда она привезла сюда Робби, у нее вырвалось несколько фраз во время разговора с матерью. Робби решил тогда, что это хитрая уловка: им, наверно, просто хочется поговорить о нем в его присутствии. Раскрасневшись от смеха, он следил за их губами.
Ган-ган была черная, вернее, серовато-черная — ее кожа поблекла с годами. С утра до вечера она носила на голове желтую с черным узором косынку, повязав ее наподобие тюрбана. Белые, как хлопок, волосы, плотно прижатые косынкой, ниспадали сзади каскадом мелких завитушек.
Ее карие глаза своим веселым, теплым цветом напоминали мальчику оборотную сторону листьев златолистника. Нос у нее был короткий, с небольшой горбинкой и немного широковатый. На его кончике торчал седой волосок, похожий на туго закрученную серебряную пружинку. Ган-ган носила обычно вышитый корсаж из черной тафты, застегнутый до самой шеи, так что он почти полностью закрывал причудливое ожерелье из ракушек, нанизанных на серебряную нитку.
Когда ган-ган смеялась, серебряный волосок у нее на носу начинал дрожать и Робби смотрел на него как зачарованный. Почти с таким же упоением разглядывал он ожерелье из ракушек: на их коричневатой, тускло мерцающей поверхности внезапно вспыхивали ослепительные искры, переливались радужные блики. Еще задолго до того, как ган-ган рассказала ему историю этого ожерелья, мальчик догадывался, что с ним связана какая-то тайна.
Он любил смотреть на руки ган-ган, покрытые сетью вздувшихся жилок. Невзирая на преклонные годы, старушка все еще была искусной рукодельницей и постоянно что-то шила или вязала, если только не готовила свой знаменитый мармелад из гуайявы — единственное, чем она по-настоящему гордилась. В минуты покоя она сидела, сложив на коленях руки, ссутулив худенькие плечи, всей своей позой выражая безграничное терпение. По временам, словно выполняя какой-то ритуал, ган-ган поднимала руку и поглаживала ожерелье. Год спустя, когда Робби во второй раз приехал к ней, ган-ган объяснила ему, что это ожерелье — талисман и его чудодейственная сила внезапно проявилась во время одного из самых тяжких периодов ее жизни. На среднем пальце левой руки ган-ган носила массивное золотое кольцо, ставшее слишком просторным для ее высохшего пальца.
Пожалуй, даже кто-нибудь и повзрослее, чем Робби, был бы озадачен, оказавшись на его месте. Дело в том, что мама Робби была белой или казалась белой, что для карибов одно и то же. В ее кругу все считали ее белой и принимали в качестве таковой. А получить доступ на Олимп Белокурых в этих краях куда легче, чем в штатах Джорджия или Теннесси.
Бланшетта Гринбург, в девичестве де Жюно, и ее супруг Марк по каким-то своим причинам очень долго не заводили ребенка. В результате у пятилетнего Робби оказалась неласковая, умудренная житейским опытом сорокачетырехлетняя мамаша. До замужества Бланшетта была очень красива. Ее иссиня-черные волосы до сих пор сохранили свой блеск, зеленоватые глаза были по-прежнему хороши, невзирая на постоянно присущее им высокомерное и подозрительное выражение. В движениях тонкой и все еще грациозной фигуры порою чувствовалась поистине кошачья гибкость. Но прелесть бледно-оливковой кожи, слегка тронутой на скулах оранжевым, безвозвратно погубили попытки отбелить ее. Теперь всегда казалось, что лицо Бланшетты чем-то смазано: мертвенно-белая штукатурка парижской маски делала его невыразительным и тусклым.
Но еще больше, чем внешнее несходство между дочерью и матерью, мальчика поразило другое: старушка вовсе не сердилась, когда он клал к ней на подол кожицу съеденного плода. Он наедался до отвала вареньем из гуайявы и орехами кешью, словно бабочка, кружил возле горьковато-сладкой патоки, которую приготовляли в имении, и ган-ган ни разу не пожурила его. Однажды, расшалившись, Робби потянул за белую прядку, которая выбилась из-под тюрбана старой дамы: ему хотелось получше ее разглядеть. Тюрбан свалился, и мальчик был потрясен — лицо ган-ган внезапно изменилось до неузнаваемости. Однако она не рассердилась, как рассердилась бы в таком случае мама, — чуть заметно улыбаясь, она спокойно велела мальчику снова надеть на нее тюрбан. А разве мама позволила бы ему поглощать такую уйму плодов манго и златолистника, разве отпустила бы она его смотреть, как вылавливают крабов, и разрешила бы ловить силками птиц или играть с такими ребятишками, какие жили в деревне?
— Ган-ган, скажи, ну почему мама не привозила меня к тебе еще давным-давно? — приставал к ней мальчуган.
— Робби, mon petit négre blanc[61],— ласково произнесла она однажды, обращаясь скорее к себе самой, чем к нему, — Бланшетта вспоминает свою маму, только когда приходит беда. Беда велит нам вспоминать и забывать… я не сужу тебя, моя красавица Бланшетта. О нет! Даже папе Пьеру пришлось один раз так же поступить со мной уже после того, как мы с ним обвенчались… Ah, mon petit négre blanc, Робби! — Внезапно очнувшись от задумчивости, ган-ган обняла мальчика, нежно прижала к себе, и на ее морщинистом лице заиграла совсем детская, добродушно-лукавая улыбка. «Mon petit négre blanc», — теперь она всегда обращалась к внуку с этими словами, и в них звучала безграничная нежность и неосознанная жалость. Ган-ган предчувствовала, чем грозит ему жестокий мир, который она так хорошо знала.