Выбрать главу

Перевод с английского Г. Головнева

Это похоже на моего брата. Хуже дня для своей женитьбы он не мог придумать. Холодно и сыро, островки природы между частыми городками — скорее белые, чем зеленые, густой туман, похожий на дождь, поля, пропитанные влагой, корова, неподвижно застывшая на месте. Маленькие речушки-ручейки грязно-молочного цвета, захламленные пустыми консервными банками и другим мусором. Вода всюду, совсем как у нас на родине, после сильного ливня в сезон дождей — разница только та, что в небе здесь ни единого просвета и солнце даже не проглянет, чтобы подсушить землю и унять бегущие потоки воды.

В вагоне жарко, по оконным стеклам струится вода, от людей и отсыревшей одежды скверно пахнет. От моего поношенного костюма — тоже. Он мне слишком велик, но это единственный мой костюм — все, что осталось от лучших времен. О господи! Маленькие островки природы между городками, иногда вдали вдруг покажется отдельный дом, и я думаю, как хорошо бы сейчас сидеть в этом доме — смотреть в окно на дождь и на наш утренний поезд. Снова надвигается город и снова город, а потом все за окном вагона сливается в один большой город — весь коричневый, из кирпича и железа, с оцинкованными крышами, похожий на огромную мокрую мусорную свалку. От этой картины сердце падает и все внутри сжимается.

Фрэнк смотрит все время на меня, следит за моим лицом. Он в красивой твидовой куртке и серых фланелевых брюках. Высокий, худой, начинающий лысеть. Он доволен собой. Доволен тем, что он со мной, тем, что люди смотрят на нас и видят, что он — со мной. Он хороший человек, он мой друг, но в душе он больше доволен собой, чем нашей дружбой. Никто так хорошо не относится ко мне, как он, но он выглядит до того довольным, что ему становится неловко, и он в смущении сжимает колени — как будто на них стоит коробка с пирожными. Он не улыбается. Это потому, что он все понимает и доволен собой. Его не новые уже туфли начищены до блеска — как у школьного учителя: всем ясно, что он чистит их сам каждый вечер, как человек, который ежевечерне читает молитву и живет с чистой совестью. До него не доходит, что мне от этого только тоскливее, мне от этого становится совсем не по себе, потому что я-то знаю: я никогда не стану таким обаятельным и элегантным, как он, никогда не буду таким всепонимающим и довольным собой. Но я знаю также и то, бог ты мой, что если потеряю все, что можно потерять, то у меня останется единственный близкий человек во всем мире — это Фрэнк.

Мальчик пишет что-то пальцем на запотевшем стекле, и буквы тут же тают. Мальчик едет с мамой — все в порядке. Он знает, куда они едут и когда поезд остановится. Для меня это всегда самый неприятный момент: поезд останавливается — и все начинают суетиться, пароход причаливает — и все кидаются к своему багажу. У каждого есть свой багаж, и у всех разный. Все становятся весело-оживленными, и некогда даже попрощаться как следует, потому что все знают, куда им дальше ехать. С тех пор как я попал в эту страну, я ни разу не испытывал подобного радостного оживления. Потому что я не знаю, куда мне дальше ехать. Я могу только ждать, как обернутся события.

Сейчас я еду на свадьбу моего брата. Но я не знаю, в какой автобус мне нужно садиться на станции или в какой поезд, на какую улицу идти, перед какими воротами остановиться, в какую дверь постучать и кто откроет мне дверь.

Мой брат… Мне припоминается день, такой же серый, как сегодня, только жаркий. Небо темное днем и ночью, дождь идет не переставая, хлещет по оцинкованным крышам, по земле, превращая ее под домом в грязное месиво, а двор покрывается грязно-желтой пеной; в поле за домом стебельки красного проса сгибаются под тяжестью влаги, все сырое и липкое, кожа зудит.

Двуколка спрятана под домом, ослик в загоне — на заднем дворе. В стойле сплошное месиво грязи и навоза, свежей травы и сена; ослик стоит спокойно, его накрыли мешком из-под сахара — чтобы не простудился… Под кухонным навесом мать готовит пищу, и от сырой растопки ползет дым, густой и едкий. Вся еда теперь будет пахнуть этим дымом, но в такой день не хочется даже думать о еде.

Грязь и жара, эти запахи — от всего этого мутит. Отец наверху; в теплом свитере и кальсонах он ходит по веранде, потирает руки, хлопает себя по плечам и все равно дрожит от холода. Дым не доходит туда и не прогоняет москитов, но он не обращает на них внимания. Он вообще не обращает ни на что внимания, только время от времени поглядывает на мрачное небо, на поля сахарного тростника и дрожит. И еще: в одной из комнат, под самой крышей, лежит на полу мой младший брат — с приступом малярии.

Совсем голая комната. На голых кедровых досках стен нет ничего, кроме гвоздей, где висит убогая одежонка брата и календарь. Вы строите себе дом, и вам нечего поставить в него. Поэтому мой красивый братишка дрожит от лихорадки, укрытый мешком из-под сахара. Следы болезни видны на его маленьком личике. Его мучает лихорадка, но он не потеет. Он не понимает, что ему говорят, и то, что он говорит, тоже непонятно. Он говорит, что все вокруг него и внутри его — тяжелое и гладкое, очень гладкое.

Может, это последние минуты его жизни, и я думаю, что это несправедливо — такой маленький, красивый мальчик обречен страдать, в то время как я сам остаюсь жить — и совсем здоров. Такой красивый мальчишка! Если он выживет и вырастет, то непременно станет знаменитым киноактером — как Эррол Флинн или Фарли Грейнджер. Красота в этой комнате кажется мне чудом, и становится невыносимой мысль о том, что она может исчезнуть. Становятся невыносимы мысли о голой комнате, о сырости, проникающей сквозь щели в кедровых досках, о слякоти на дворе, о назойливом запахе дыма, о москитах и о надвигающейся ночи.

Вот так я всегда вспоминаю о моем брате, даже после всего, что случилось, — даже сейчас, когда он стал взрослым; после того, как мы продали двуколку и купили для извоза грузовик, снесли старый дом и построили новый, не дом, а картинку — покрасили и все, что полагается… Таким я всегда помню своего брата, больным, незаслуженно обреченным на страдания, красивым маленьким мальчиком. И чувствую при этом, что способен убить всякого, кто заставит его еще когда-нибудь страдать. На себя мне уже наплевать. Я конченый человек.

Это случилось, кажется, в пятьдесят четвертом или пятьдесят пятом году — самый обычный год и погода обычная для января или декабря. Но в моем сознании это было так давно, что я уже не могу определить время точно; так давно, что я даже не могу вспомнить в подробностях родные места. Знаю, где наш дом, и знаю, что, если когда-нибудь милостью божьей вернусь на родину, я должен вылезти из такси на развилке шоссе и спуститься по старой Саванна-роуд. Эту дорогу я помню хорошо, но куда идти дальше — не знаю… Все стерлось из памяти, кроме дождя, надвигающейся ночи, дома, утопающего в грязи, поля за домом, ослика, дыма из кухни, отца на веранде и моего маленького брата в голой комнате на полу.

Такое состояние, будто ты все время настороженно ждешь чего-то, что неминуемо должно случиться, будто ты все время несешь в себе какой-то затаенный страх. Это как во сне или в кино… Я вижу себя в старом английском доме, похожем на тот, что видел в «Ребекке» — с Лоуренсом Оливье и Джоан Фонтейн. Комната на верхнем этаже — множество жалюзи и лепных украшений. Погоды не помню. Я здесь вместе с братом, мы чужие в этом доме. Мой брат учится в английской школе или в колледже, и сейчас он гостит у своего товарища по колледжу или по школе. В коридоре, прямо за дверью, что-то происходит. Ссора. Дружеская перебранка. Драка. Не настоящая. Но вдруг в хозяйского мальчика входит нож — легко, без труда, — и тот бесшумно падает на пол. Я только вижу его удивленное лицо — и ни капельки крови, и мне даже не хочется почему-то нагнуться к нему. Я вижу моего брата, который открыл рот, чтобы закричать, но крика не слышно. Ни крика, ни шума — ничего. Я только чувствую его страх: ему грозит виселица, вот так, ни за что ни про что — ведь это просто случайность, это неправда! И я осознаю в этот момент, что любовь и затаенный страх, которые я нес в себе всю жизнь, убиты, — но они убили и меня. Я — конченый человек. Моя жизнь загублена…

Но самое скверное еще впереди. Мы должны после этого обедать с родителями мальчика. Они ничего не знают. А нам обоим, моему брату и мне, предстоит сесть с ними за стол и как ни в чем не бывало есть. Тело их сына здесь же, в доме, спрятано в сундук, как в «Веревке» с Фарли Грейнджером[63]. Все, как и там, — сплошная насмешка. И мы сидим и едим. Моего брата колотит дрожь; он плохой актер. И родители мальчика спокойно сидят за столом, но я не вижу их лиц, не представляю себе, как они выглядят.