Хлыщ с лицом рабочего! Он курит, видите ли, только хорошие сигареты. Господи боже ты мой! Я представляю, как сейчас спущусь в подвал, в комнату с грязными простынями и блюдцем, заполненным окурками дорогих сигарет… как подниму его с постели и начну бить по этому лицу рабочего…
Но я не могу заставить себя спуститься по ступенькам. Я останавливаюсь и долго смотрю на мусорные ящики, на сломанную ограду палисадника, где растут какие-то чудом уцелевшие сорняки, очень большие, похожие на маленькие деревца, за которыми никто не ухаживает, на подвальное окно, мутное от грязи, на клочки грязной туалетной бумаги и всякий другой мусор, разбросанный по палисаднику.
Соседка-лунатичка с морщинистым и желтым лицом открывает парадную дверь. Она двигается в темноте, не зажигая света. Женщина в сумеречном состоянии; многодневное лунное помешательство извело ее: вот уже целый месяц она не может угомониться по ночам. Когда она нагибается за молочными бутылками, я вижу реденькие, как у ребенка, волосы на ее голове. Она смотрит в мою сторону и, кажется, узнает меня, хотя уверенности в этом у нее нет… Я уже готов сказать «доброе утро» — единственные слова, которыми мы обмениваемся в течение пяти лет… но, вовремя спохватившись, быстро отступаю за угол дома. «Боже мой, хорошо, что я с ней не поздоровался!»
Что-то удерживает меня около дома, я не могу сейчас ехать на рынок. Я вообще не могу ничего делать, пока не разберусь с Дэйо. Я стою и жду за углом — сам не знаю чего. И не знаю, что делать. Наконец я вижу брата, деловито шагающего по тротуару, в своем обычном костюме, со своими неизменными книжками.
Я смотрю, как он идет к автобусной остановке. Сворачиваю налево и иду одну остановку назад. Подходит автобус, и я сажусь в него с правой стороны. Автобус приближается к остановке, где его ждет Дэйо. Как странно — я слежу за ним, словно за каким-то посторонним человеком, а он даже не подозревает об этом. Я уже давно замечал, что он не умывается как следует, только плеснет немного воды на лицо, и все; рубашка у него очень грязная, он совсем перестал следить за собой. Но зато он сделал успехи, добился хорошей жизни, курит дорогие сигареты.
Дэйо выходит на Оксфорд-сёркес. Я тоже выхожу из автобуса и иду за ним по освещенной фонарями улице, не спуская с него глаз. Мы проходим через толпу, спускаемся по Оксфорд-стрит. В конце улицы он покупает газету и входит в большой кондитерский магазин «Лион». Я долго жду, когда он выйдет. Время приближается к полудню. Потом иду за ним по Грит-Расстрит, теперь я уже точно знаю, что он нигде не учится и слоняется без дела. Он долго глазеет в окно индийской закусочной, читает объявления, расклеенные на газетных и журнальных киосках, затем переходит улицу и снова останавливается у витрины книжного магазина. Здесь околачивается много африканцев, все они в модных куртках, при галстуках и с портфелями. Я не представляю, чему они тут учатся… А может, просто проводят время, вроде моего братца?
Когда магазины кончаются и начинается высокая и длинная железная ограда, Дэйо сворачивает в большой открытый двор Британского музея. Здесь много иностранных туристов в легкой и яркой одежде. Музей — это как бы другой город, и мой брат среди этих иностранцев выглядит белой вороной — в своем строгом костюме, с учебниками в руках. Но все эти люди — залетные птички в Лондоне; радостные и возбужденные, они садятся в автобусы, которые развезут их по отелям; и у каждого из них есть родина, куда они непременно вернутся, есть свой дом. Печаль и горечь сжимают мое сердце.
Дэйо входит в музей. Следить за ним дальше не имеет смысла, и так все уже ясно, но я все еще жду. Разглядываю туристов и прохаживаюсь по двору, потом по галерее и наконец спускаюсь на улицу, обсаженную деревьями. Оказывается, я вышел почти к Тоттенхем-Корт-роуд. Знакомые запахи несутся из дверей индийского ресторана. Они напоминают мне о моем «торговом предприятии», о том, как я попал в собственную ловушку и загубил свою жизнь. Уже время ленча — я чуть не забыл об этом. Бросаюсь назад, в музей, взлетаю по лестнице вверх, прямо сквовь толпу туристов, скорее к двери… Добежав до выхода, я вижу Дэйо, но не в музее — он туда и не заглядывал, — а в галерее, он преспокойно сидит себе на скамейке и курит. Его книги лежат рядом, и сидит он в небрежной позе, почти развалясь. Ненависть закипает во мне с новой силой, мне хочется разоблачить и проучить его прямо здесь, публично, при всех. Но, взглянув на его лицо, я отступаю и прячусь за колонну.
Дело не только в безысходной печали, которую я увидел на его лице, и не в этой его безвольной позе, не в приплюснутой сигарете на нижней губе… У него вид человека, которому глубоко на все наплевать. И эта его поза не показная — так обычно выглядит человек, которому жизнь переломила хребет, только сейчас он похож на уставшего мальчишку, вернее, на взрослого парня, для которого все кончено; и в то же время он удивительно напоминает мне того мальчика, который очнулся в то давнее утро и с ужасом смотрел на меня. И я чувствую: одно мое неосторожное движение, и рот его, как тогда, раскроется в испуганном крике.
Солнце припекает. Трава на газонах зеленая, ухоженная, красивая, а земля темная и тучная, это похоже на лесную делянку у нас на родине — ты только что расчистил ее под посев и уже заранее представляешь себе все, что на ней вырастет, чувствуешь подошвами сырую землю и видишь будущие всходы, маленькие, раздвоенные ростки, день за днем поднимающиеся все выше. Несколько школьниц в вызывающих позах сидят на парапете тротуара — все в очень коротких голубых юбчонках, — они смеются и громко разговаривают, стараясь привлечь к себе внимание. Автобусы подъезжают и отъезжают. Время от времени останавливаются такси, которые тут же поворачивают обратно. Весь мир куда-то движется. Только я и мой брат за бортом этого движения, мы почему-то оказались здесь, среди этих колонн: я в своем рабочем комбинезоне, он в своем уже изрядно потрепанном и мешковатом костюме, даже складка на брюках исчезла. И потом, эта сигаретка на губе… Хотел бы я, чтоб он всю жизнь курил самые лучшие сигареты…
Только бы он не сбился с пути, как сын Стивена. Очень не хочу этого. Вдруг захотелось подойти к нему, обнять, погладить по голове, снова почувствовать родной запах… сказать ему, что все идет как надо, что я защищу его, что ему не обязательно учиться дальше, что он свободный человек. Вот бы он сейчас мне улыбнулся… Но он не улыбнется. Если я подойду к нему сейчас, то напугаю его и рот его снова раскроется в безмолвном крике… Я сам виноват во всем, мне и нести этот крест. Я не могу к нему подойти. Мне остается только стоять за колонной и смотреть…
Он гасит сигарету и, подхватив учебники, выходит через большие железные ворота на улицу. Время ленча, люди выходят из своих контор. Он смешивается с толпой. Но ему некуда идти. А после того как я теряю его из виду, я сознаю, что и мне тоже некуда идти, что моей лондонской жизни пришел конец.
Мне некуда идти, и я, точно так же как Дэйо, просто слоняюсь среди туристов. Роти-закусочная. Петля, которую я сам накинул себе на шею. Как было бы здорово, подумал я, бросить все как есть. Пусть портится позавчерашний кэрри, пусть протухает и краснеет эта отрава, и пусть пыль падает с потолка и засыпает толстым слоем все в этой проклятой лавке. Надо увезти Дэйо на родину, пока он не наделал глупостей. Только бы хватило сил распроститься со здешней загубленной жизнью.
Распроститься с подвалом и лунатичкой наверху, с окнами, которые не выходят никуда. А эти ночи в подвале со скребущимися крысами! Как-то раз я отодвинул коробку, чтобы засыпать в нору отравы, и увидел на дне коробки следы когтей, которые исцарапали мне душу, и что-то белое, похожее на клочья шерсти… Пусть крысы выходят на волю. Здешней жизни конец. Я готов покончить с ней. Я приехал сюда ни с чем, у меня нет ничего, и уеду ни с чем.
Всю вторую половину дня я чувствую себя так, будто у меня свалилась гора с плеч. Я презираю все, что попадается мне на глаза, и, даже когда перестаю бродить по улицам — уже к вечеру, — я все еще презираю все это — автобусы, кондукторов, улицу…