Выбрать главу

— Что с тобой стряслось?

— Ничего! — отрезала Мейбл с решительным блеском в черных глазках-бусинках.

— Иди ты к черту! — буркнул он и выскочил из комнаты.

Огромная бурлящая толпа запрудила Принс-стрит. На тротуарах и мостовой люди громко разговаривали, стараясь перекричать друг друга. У некоторых на рукаве были пестрые повязки; кое-кто принес фляги и корзинки с едой; тут и там виднелись плакаты, начертанные жирными красными буквами.

Лео испытывал такое возбуждение, будто он попал на приморский карнавал. Он поразился тому, с какой легкостью колышущаяся толпа сомкнула ряды и маршем тронулась с места. Люди энергично размахивали знаменами.

В передних рядах Лео разглядел несколько разодетых мужчин в дорогих галстуках.

«Большие шишки, — подумал Лео, — это не грузчики».

Толпа, придя в движение, увлекла за собой и Лео. Неясный гул голосов утих. Возникнув в голове колонны, по рядам стремительно, как лесной пожар, пронеслась песня, взмыли ввысь голоса.

— Пой и ты, друг! — сказал Лео коренастый босой пикетчик, толкнув его в бок, отчего Лео едва не упал на уродливую толстуху торговку.

Улица содрогалась от топота ног и громкого пения. Песня брала за душу:

Держитесь, мы спешим на помощь,

Наш профсоюз сильнее всех!

Слова, пришедшие к Лео из глубины памяти, вызвали смутный отзвук в его душе, он зашагал в ногу и запел вместе со всеми.

На углу Принс-стрит и Генри-стрит Лео выбрался из колонны демонстрантов и перевел дыхание. На тротуаре стояло довольно много людей, и Лео услышал, как один из них говорил другому:

— Если им удастся сохранить единство, победа за ними.

Лео обернулся. Говорил высокий, опрятно одетый молодой человек в очках. Лео долго не мог оторвать глаз от его блестящих башмаков, потом взглянул на свои драные сандалии, из которых торчали грязные пальцы ног, и невесело ухмыльнулся.

Лео запутался в сети противоречий, терзающих его ум. Мейбл, ее угрозы, слова Эрика, собственный пустой желудок, профсоюзные вожаки в дорогих галстуках, забастовка, школьные учителя, невыносимое и бессмысленное существование — все это каким-то причудливым образом переплелось в его сознании.

Он быстро зашагал по Генри-стрит. Прочь от этой толпы, от этой заразительной радости, напомнившей ему его молодые годы! Прочь, прочь! Глаза застлала пелена, и он едва уворачивался от автомобилей и тележек.

Наконец он добрался до Южной набережной. У входа в большой деревянный дом выстроилась очередь. Никого ни о чем не спросив, Лео направился в хвост.

— Эй, Лео! — услышал он знакомый хриплый голос. — Становись сюда!

Лео оглянулся, покраснел, заколебался, потом повернулся, чтобы уйти. Но прежде чем он сдвинулся с места, длинная рука Эрика легла ему на плечо.

— Иди сюда, желторотый дурень, иди, иди, пока не поздно!

Какое-то мгновение, долгое и значительное, Лео сопротивлялся. Мысли с безумной быстротой неслись по все сужавшейся спирали. И когда они достигли вершины спирали, Лео сделал выбор.

Протиснувшись в очередь, он услышал за спиной шепот Эрика:

— Правительство платит три доллара в день. Черные просто дураки!

— У-гу! — лаконично отозвался Лео.

Д. Уильямс (Тринидад и Тобаго)

ПОДНИМИСЬ, ЛЮБОВЬ МОЯ

Перевод с английского Е. Коротковой

Фрэнк жил на острове всегда, с тех пор как себя помнил. В ясные дни на севере смутно голубел Сент-Винсент, а в другой стороне отчетливее и ближе проступали зубчатые горы Юнион-Айленда на синеватом фоне Каррику. Он знал все острова вокруг — скалистые, с сухой и твердой почвой: в недолгий дождливый сезон здесь снимали скудный урожай хлопка, кукурузы и бобов.

«Ничего у нас не случается», — повторял, бывало, Фрэнк еще малым ребенком, впрочем уже достаточно большим, чтобы грести, когда бабушка брала его с собой на ловлю: ставить верши и нырять за раковинами и омарами в прозрачную зеленую воду между рифами.

«Ничего у нас не случается, только родимся да помираем, а в промежутке живем», — говорила бабка, поджимая губы и, на минутку бросив весла, утирала пот с лица. Потом она опять начинала грести короткими и резкими рывками, часто останавливаясь, чтобы заглянуть в зеленоватую прозрачную глубину или нырнуть к какой-нибудь подводной пещере, где ее острые глаза углядели притаившегося на дне омара или груду камней, густо облепленных ракушками.

Иногда в отлив они пробирались между рифами к Ракушечному острову — песчаной, усыпанной ракушками косе, где когда-то, чудом выстояв в неравной битве с морем, выросло несколько кокосовых пальм. Сейчас от пальм остались только пни, сырые, густо обросшие ракушками, они угрюмо торчали среди белесых россыпей ракушек и кораллов, кое-где расцвеченных то желтым морским веером, то нежно розовеющей раковиной, то крапчатой коричневой каури, занесенной сюда прибоем и светлеющей день ото дня под жгучими лучами солнца.

Фрэнк любил Ракушечный остров. Любила его и Фиби, его двоюродная сестренка. Мать Фиби, его тетка Мэлли, умерла после родов. Некоторые говорили, что молодой Баджан с Сент-Винсента разбил ей сердце, когда бросил Мэлли на произвол судьбы, как это часто делают мужчины, и перестал ездить к ним на остров. Фрэнк помнил, как она умерла; помнил приглушенный плач бабушки, провожавшей гроб по долине, а потом по узенькой горной тропинке, которая вела к маленькому кладбищу. Помнил Фрэнк и то, как он был потрясен, осознав, что никогда больше не услышит голоса тети Мэлли, теперь вместо него в хижине раздавался слабый писк маленькой Фиби. Девочку легко было утихомирить, сунув ей в рот тряпку, смоченную в подслащенной воде, или взяв на руки и покачав.

В детстве он часами сидел на пороге их крытой пальмовыми листьями хижины, держа малышку на руках, и любовался ее бледно-золотистой кожей, мягкими и светлыми, словно цыплячий пух, волосиками и голубыми глазами с похожими на крошечные веснушки коричневыми точечками. Какими темными и грубыми казались ему его маленькие черные руки, державшие девочку. Уже в ту пору Фрэнк был убежден, что Фиби не такая, как все остальные.

Когда девочка подросла и стала ездить с ними в море, он сплел ей шляпу из тростника, чтобы защитить от солнца ее лицо и волосы. Но со временем солнце сделало свое дело, и к пятнадцати годам Фиби была золотисто-коричневая от загара, а ее волосы выгорели дожелта.

У Фрэнка сжималось сердце, когда он глядел на ее худенькую фигурку в рваном вылинявшем платье — кроме этого платья, у нее, пожалуй, и одежды-то никакой не было, — на ее босые ноги, покрытые серой пылью или сверкающие золотым загаром, когда Фиби влезала в лодку из воды, выудив какую-нибудь раковину или омара.

«Нет, не в таком виде надо ей ходить», — думал он и мысленно представлял ее себе одетой, как те девочки на картинках в журналах, которые иногда давал ему падре. Он видел ее в чистом белом платьице, с гладко причесанными волосами, повязанными, может быть, какой-нибудь красивой лентой, не то что сейчас, когда они разлохмачены и развеваются на ветру или заплетены, как у бабки, в косичку, из которой тут же вылезают и торчат во все стороны непокорные пряди. «Ей, наверное, пошло бы, — думал он, — если бы она подкрасила помадой губы и чуть-чуть припудрила свой пряменький носик с россыпью золотых веснушек на переносице».

«Когда-нибудь, — мечтал он, — я выберусь с этого острова. Поеду на Арубу или Тринидад или еще куда и заработаю много-много денег для Фиби». Но он знал, что, пока бабушка жива, он должен быть при ней, так как больше некому обрабатывать их крохотный участок и рыбачить: урожая на год не хватало и только море подкармливало их.

Темные глаза Фрэнка делались задумчивыми и печальными, когда он вспоминал, с каким радостным трепетом отправлялся он в детстве с бабушкой на рыбную ловлю.

С годами радость потускнела, и, когда ребята повзрослели, выход в море стал для них, как для бабки и всех жителей деревни, уже не приключением, а повседневным и нудным занятием — поисками прокорма. Фрэнк по-прежнему мечтал об отъезде и крупных заработках, но он не представлял себе, сможет ли он что-то изменить в жизни Фиби. Ее беспечность порою приводила его в отчаяние. Она все принимала как должное. Так приняла она и его любовь, не подозревая, с каким страхом дожидается он дня, когда из тихой заводи детства ее вынесет в бурный водоворот, которого, конечно, не миновать такой красивой девушке. В его унылой жизни Фиби была единственным просветом, но он боялся за нее и за себя.