Во всяком случае, конверт производил внушительное впечатление и был столь великолепен, что лишь по ошибке мог оказаться в моем скромном деревянном почтовом ящике. Я вскрыл конверт и вынул из него большие листы китайской бумаги, какими обычно пользуются художники. Они были исписаны тем же размашистым почерком: в каждой строке не более пяти-шести крупных иероглифов:
«Я немного интересуюсь охотой. Несколько дней назад, перелистывая журнал „Друг охотника“, я случайно обратил внимание на Ваше превосходное произведение „Охотничье ружье“. Человек я обыкновенный, в тонкостях стихосложения не разбираюсь и, говоря откровенно, вообще впервые в жизни прочитал стихи. Нижайше прошу извинить мою неосведомленность, но и Ваше уважаемое имя доселе было мне неизвестно. Однако, дочитав „Охотничье ружье“, я ощутил волнение, какого давно не испытывал…»
Так начиналось письмо. Прочитав эти строки, я вспомнил уже позабытое мною стихотворение в прозе и подумал: итак, он все-таки пришел — протест от охотника, и противник этот, судя по всему, достойный. Но, читая дальше, я все более убеждался, что опасения мои напрасны и что я вовсе не предугадал содержание письма. Дзёсукэ Мисуги в чрезвычайно учтивых и изящных выражениях, в которых, правда, проскальзывали все те же самонадеянность и безразличие, писал:
«Дозволено ли будет мне высказать предположение, что прообразом человека, которого Вы описали в „Охотничьем ружье“, послужила моя скромная особа? Думаю, именно моя долговязая фигура случайно попалась Вам на глаза, когда я в начале ноября шел на охоту в окрестностях горы Амаги. Меня глубоко тронуло, что Вы обратили внимание на черного с белыми отметинами сеттера, специально натасканного на фазанов, на „Черчилля“, которого я получил в дар от своего учителя в Лондоне, и даже на мою любимую трубку. Но этого мало! Вы проникли в самую глубину моего душевного состояния — в коем и сам я не в силах до конца разобраться, хоть и стыжусь его, — и с поразительной силой раскрыли его в стихотворной форме. Поистине поэт обладает незаурядной мудростью, недоступной обыкновенному человеку, и мне остается лишь склонить голову перед Вашим великим талантом».
Дочитав до этого места, я попытался вспомнить облик того охотника, которого месяцев пять назад во время прогулки встретил случайно на узкой тропинке, извивавшейся в роще криптомерий у подножия горы Амаги. Но как ни силился я восстановить в памяти его облик — ничего не получалось. Я лишь смутно припомнил, что меня привлекло странное ощущение одиночества, исходившее от его медленно удалявшейся фигуры. И еще — что это был пожилой господин высокого роста.
Собственно говоря, у меня не было причины приглядываться к нему. Просто шедшего мне навстречу господина с трубкой во рту и охотничьим ружьем за спиной окружала атмосфера необычной задумчивости, отличавшая его от обыкновенных охотников, и, когда он прошел мимо, я невольно обернулся и поглядел ему вслед. Он свернул с тропинки и осторожно, боясь поскользнуться, стал подниматься по довольно крутому склону, поросшему густым кустарником. Я проводил взглядом этого человека, думая о том, какой одинокой кажется его фигура. Именно это ощущение одиночества я и попытался передать в «Охотничьем ружье». Моих познаний хватило на то, чтобы понять, что следовавшая за ним собака — отличный сеттер. Определить же марку его ружья я не мог, будучи далек от охоты и всего с ней связанного. Лишь много позже, в ту ночь, когда я сел писать свое стихотворение в прозе, я выяснил, что лучшими считаются охотничьи ружья марки «Ричард» и «Черчилль». И потому я вооружил этого господина прекрасным английским ружьем. По случайному совпадению у Дзёсукэ Мисуги оказалось ружье именно этой марки. И хотя он счел себя героем моего стихотворения, тот Дзёсукэ Мисуги, который явился порождением моих размышлений, по-прежнему оставался для меня человеком незнакомым, и в ответ на предположение отправителя письма, я могу лишь покачать головой и сказать: «Неужели?»