«И все-таки лучше тебе, Пипе, сейчас поспать; война — это самое подходящее время для познания большого и бесконечно малого, но сейчас надо хоть немного восстановить свои силы. Ты же сам говоришь: при движении Земли и тебе необходим какой-то комфорт!»
Пипе оглядел сумрачный хлев — языки пламени на головешках угасли, огромные тени успокоились и висели, как сохнущие кожи, по балкам и стенам.
Партизаны лежали вокруг огня, на охапках прелой соломы, прижавшись друг к другу спинами, как вяленая рыба, укрывшись кто курткой, кто плащ-палаткой, а кто и просто обняв себя самого за плечи. Дышали тихо, вздымаясь, словно летели в детских недосмотренных снах, оборванных и исковерканных. У одних оружие словно приросло к костям, другие прижимали его к себе сведенными пальцами, будто куклу, которую защищают и которой защищаются от новых незваных и опустошительных снов.
Жар, подымавшийся к каменной кровле, отдавал стираным бельем и сушеными фигами, как в канун праздника. Пипе наслаждался этим запахом. Вонь прелой соломы и пропитанных потом завшивленных курток почему-то напоминала ему запах коптящегося мяса, аромат черногорских лесов, ключевой воды, вольного воздуха, и хлев показался чистым и светлым.
Чоле нервничал. Колунелу сколотили деревянную постель, как и Пипе, из развалившихся ясель, а Чоле лежит на земляном полу, в углу, в стороне от других. Он нервничает, глаза у него горят, и не столько от бессонницы, сколько от кипящей внутри злости и досады, она нет-нет да и сверкнет, как нож по яблоку. Правду сказать, на душе у него скребло: его затирали, им пренебрегали, а он уже считал, что наперед определил свое место, правильно разобрался в том, что имеет, что ему по душе и что должно ему принадлежать. Тут он перехватил быстрый взгляд Пипе.
— Надо бы и здесь поставить часового, — озабоченно шепнул он, поняв, что Пипе не спит.
Пипе бросил со своего высокого ложа косой полусонный взгляд на вечно бодрствующего адъютанта и спросил:
— Зачем?
Чоле кивнул на полковника.
— А вот схватит автомат, пока мы спим, и всех нас до единого — тра-та-та-та, к дьяволу!
Движения у Чоле скованны, он свернулся в клубок и словно боится пошевелиться, чтобы не разбудить товарищей.
Пипе только взглянул на него и закрыл глаза. Голос Чоле странно глухой, хоть и несколько выше обычного, и прерывается, словно его схватили за глотку, а это значило, что он подбирается к чему-то, как кошка к мыши.
— Вижу, не доверяешь ты ему… — уже сквозь сон, с трудом открывая рот, произнес Пипе.
— Доверять? Фашисту? — поднял брови рассвирепевший Чоле и свел их, мрачно и зло. — Он тебя не околдовал ли?
Пипе насмешливо прищурился, добродушно и наставительно сказал:
— Скорей я его околдовал, Чоле. Мы его околдовали, Чоле. Вот как ты должен на это смотреть. И на все вокруг, Чоле. Понимаешь?
— Я и о тебе подумываю, Пипе! Куда это тебя заведет? — Чоле продолжал обиженно хмуриться: и в глазах его не было уверенности, в них звучала фальшивая озабоченность, если не сказать притворство, и стремление как-то выйти из положения.
— Хорошо, что ты заботишься обо мне, это хорошо. Но скажи откровенно, считай, я тебе вроде исповедника: не подумываешь ли ты и о сапогах, а? — Приподнявшись на локте, Пипе всматривался в него со своего ложа и качал головой. — Правду скажи! Я никому не выдам!
Чоле не выдержал его пронизывающего взгляда.
— Да… я… вот что… — забормотал он и поник головой, покаянно и смиренно, хотя и не без расчета: за признание полнаказания, а там и все скостят. — Отчитываешь меня, как по-писаному. Теперь я верю, что ты его околдовал. Ты сильнее его, сильнее.
Пипе опустил голову на прикрытое платком твердое изголовье — мешок с опилками. Правда, мы сильнее, но что о том толковать, это всем известно и понятно. На мгновение он ощутил и себя очень сильным, но тут же подавил это чувство: человек может сознавать себя сильным, если видит силу другого, а Чоле ягненок, его приходится гладить по голове, когда время от времени он начинает беспомощно блеять.
Сон покрыл его мутной, проникающей до мозга костей пеленой и потихоньку баюкал. Пипе плыл в легком полусне по неведомым сферам, сплошь заполненным людьми из Медоваца, их силуэтами, голосами, смехом, пока на мглистом горизонте не появились размытые контуры величественной крепости — огромного пламенеющего сердца, похожего на сказочные гигантские меха. Оно ковало свое счастье, а в нем, во всех его залах и коридорах, во всех его жилах и клетках бродили веселые, приветливые, благодушные толпы, и где-то в самом укромном уголке, в высоком кресле развалился Пипе, а в руках у него «прикупленный» червовый король, и он открывает его, сдвигая карты и сгорая от нетерпения. Пелена сгущалась. Лучше грезить о завтрашнем дне. Но тонкий луч, острый, пронзительный, ударил в самый верх проклятой карты (в корону червового короля), которую он хотел от кого-то спрятать, — в ней крылась тайна, изнанка его души, страшный недуг, который вот-вот его свалит. Он знал, что разделен на две призрачные половины: ему изнанка милей и дороже лица, но никто не признавал и не хотел признавать изнанку! Глубокая, только его, страшная тайна! Почему не признают изнанку, почему? Разве это не человеческое — пороки, страсти, слабости, бурлящая кровь, непреодолимая жажда игры, ставшая дороже жизни?! Не было бы никаких недоразумений, стоит признать, что любая медаль имеет оборотную сторону, и ее не надо скрывать, надо только раскрыть карты, ведь иначе не будет волшебства, толкающего землю и приближающего человека к крепости-сердцу — к завтрашнему дню…