— Кто овцы? Мы?
— Боже сохрани! — в ужасе отшатнулся поп. — Но… — Он привычно воздел глаза к потолку, подчеркивая (привычно) гримасами свое предложение, — но ведь это возможно, ничего другого не остается, как уступить грубой силе. — Он поднял руки, благословляя и обнимая. (Ego sum pastor bonus[60].)
Комендант подошел к нему лицом к лицу. Маятник остановился. Умный, собранный, холеный человек лет пятидесяти — седой, костистый, с зеленоватыми глазами. Он старался проникнуть в душу попа холодным, испытующим и словно бы отрешенным взглядом. Наконец, не мигнув, погладил пальцами подбородок, — попа ослепили сияние массивного обручального кольца и насмешливый блеск чуть усталых глаз.
— А как вы обо всем этом узнали? — вдруг спросил комендант.
— Об этом бог знает. Мне исповедовался один крестьянин. Тайна, похороненная в душе. К сожалению, такова моя профессия, — по-итальянски ответил поп.
Комендант продолжал отсутствующим взглядом смотреть мимо его притворно горящих и беспокойных глаз. Нет более жалкого зрелища, чем игра и лицемерие провинциального попа, особенно когда его вынуждают исполнять роль святоши, обманщика, ревнителя божьих помыслов. И все-таки его занимала поповская тупость, слабость, банальность объяснений и отговорок.
— А как вы передадите ответ партизанам?
— Один бог знает!
— Это тоже святое дело?
— Это моя профессия!
— Вы глупый баран! — взвизгнул офицер, и белесые глаза его вспыхнули.
— И на то воля божья. Пусть будет так! — ответил поп твердо и тупо: упрек офицера укрепил его, как ветер столярный клей, он выставил нижнюю челюсть, сунул руку в карман и сложил кукиш. Таким ругательством он отвечал лицу, которое превышало свои обязанности и стремилось проникнуть в области, ему неподвластные. («Non est in potestate vostra», мой недозрелый офицер! Это не в вашей компетенции».)
И комендант замолчал. У рта обозначилась презрительная складка.
— Завтра я дам вам ответ, — хмуро буркнул он и, скрестив на груди руки, отвернулся.
«Совершенно неотесанный», — подумал поп, молча поклонился с видом оскорбленного достоинства, высоко вскинул голову, точно певец, которого больше не вызывают, и, взмахнув полами пальто, нырнул в дверь, ведущую на лестницу.
По улицам Медоваца, где, несмотря на военное время, с раннего утра болтался всякий люд и проходимцы, поп спешил домой. Нет, он не семенил, он ступал широкими шажищами и топал, будто с каждым шагом перескакивал через ручей. В душе у него угнездился непонятный страх и стыд из-за двойственности своего положения — должностного и человеческого. Короче, он был подвешен, точно балкон, — между небом и землей. Лицо его покраснело от возмущения, будто у проказника ученика, битого розгой. «За что меня мучают, пречистая дева и все святые?! Кому я служу? Будь я проклят, если уже не проклят». Он клял свою горькую судьбу и тяжкие поручения, которые должен был исполнять и от которых никуда не мог спрятаться. Он влетел в дом распаленным и бурлящим вихрем. Бормоча проклятия, ввалился в переднюю и закричал в ужасе: — Что это?
Он увидел невозмутимого, сонного обжору Марко, обжору из обжор, за столом в кухне — тот с урчанием жевал, с чавканьем перемалывая остатки вчерашнего мяса и капусты. Перед ним стоял закопченный жирный горшок.
Свернулся, как червяк от укола. Деревенщина, антихрист, ишь ты, снял башмаки, а от влажных шерстяных носков исходило зловоние прели и гнили, будто под опенками у него закипел перестоявшийся густой виноградный сок, к тому же это зловоние смешивалось с запахом подгорелой капусты и жгло, жгло, как купорос!
— Ты… еще жрешь?! — завопил поп, будто его ударили в больное место.
— Я и рад бы не есть, да не могу! — спокойно проворчал Марко и лениво пояснил, не переставая жевать: — Сам понимаешь, должен я хоть немного набить брюхо впрок. У наших со вчерашнего утра крошки во рту не было, заклинаю тебя всем на свете! Что было, все Колунел сожрал. А у нас, поп, в утробе совсем пусто, как бог свят… Стой, куда же ты?
Но поп, словно на перебитых ногах, в полуобморочном состоянии, в тихой истерике потащился в свою комнату.
— Не хочешь со мной разговаривать, так! — запричитал Марко с пьяной отрыжкой. — Не удостаиваешь, попик, разговором, так! Я для тебя голодранец, так! — бормотал он, а сам уже принялся за свиную ножку.
КУПАНИЕ
Дни стояли теплые, солнечные, а в надежде и ожидании они казались еще светлее. Голод забывался в этом сказочном волшебстве, украшавшем голую, суровую и ранящую душу правду и снимавшем муку и усталость. Третий день торчал Марко в Медоваце с боевым заданием (если, конечно, его не ухлопали и не затравили как собаку), третий день, как из нежной фиалки надежды прорастала дикая трава сомнения и прямого неверия в безумный план Пипе.