Голова Колоннелло пылала, наполненная жужжащим, глухим звоном, непонятными зовами и огненными кошмарами, все кружилось, будто в водовороте. Он боялся, что откроется заповедный ларец Пандоры — и выплеснутся его давние воспоминания. До последней капли сознания он старался держать его закрытым, запертым. Но в необычных ситуациях, в печали, в бреду он, очевидно, сам открывался, опасно манящий и таинственный, скользкий, как мокрая улитка.
В ткань его помутившегося пылающего сознания вплелась Глориета в черных, обвитых плющом решетках, словно качающийся в океане покинутый остров ушедшего детства. Все другое — будто клочья паутины, не связанные между собой картины какой-то бессмысленной спешки, тлеющие кратеры чуть затянувшихся, с виду заживших ран. Глориета! Из далекого, испарившегося детства прорастает, одновременно увядая, этот таинственный цветок, то ли призрак, то ли действительность, наказание или милость, осквернение или очищение, место, где зародилось злодейство, или невероятное, созданное в бреду и расплывшееся видение.
Глориета!
Напрасно он старался утопить ее в тумане серых будней, искоренить, вырвать из грез и счастливых озарений. Напрасно! Минутное исчезновение старых глубоких впечатлений — тщета воображения. В действительности (он вынужден был это признать) он не мог жить без той беседки в парке его предков, без ее обтрепанного волшебства, без ее бессмысленной и роковой привлекательности. Как только ему начинало казаться, что она уходит из памяти, он со всей страстью бросался вслед за ее таинственной, неистребимой ничтожностью, за ее безумным очарованием, за торжеством ее отчуждения и незначительности (или всего-навсего концом жизни инфантильного болвана?). La cerimonia di un rituale occulto. (E di alienamento?)[61]
Он всю жизнь мчался за Глориетой. Но перед кораблем преследования эта чудесная беседка детства удалялась и исчезала, как видение, ее уносили шумные быстрые волны. Что-то заставляло его продолжать поиски в насквозь продуваемых мрачных пустынях. А разве в этом роковом, бессмысленном преследовании сам ищущий не растворялся в воздухе, не превращался в вымышленную, ложную предпосылку, в идею, которая без всякой цели и оправдания преследует человека? Или, может быть, именно в таком растворении человек находит непостижимое счастье или второе, более возвышенное рождение? Могут ли безумства приносить радость утешения, если ты привык к ним, как к воздуху, если изначально это твое одно-единственное сознание?
Но это была не просто навязчивая идея Глориеты, это было утверждение чего-то, чем он был одержим. Это было возвращение несправедливо прерванного, полного тайн детского сна, какого-то удивительного органического состояния, которое ни в коем случае не должно было потерпеть позорный крах, иначе в будущем все основы окажутся неустойчивыми и прогнившими.
Следовательно, это было важное дело, справедливый приговор к величайшему позору, который когда-то был вынесен ему, Ренцо и святой Глориете. Глориета и разрушенная осталась неизбывным переживанием, грубым шрамом, невосполнимым ущербом свободе и мечтам детства.
Потому-то в нем всегда и таилась странная, сокровенная тоска по Глориете, а какую боль она ему причиняла! Он постоянно слышал ее неожиданные призывы, приглушенные крики: его давний детский грех, отклонение, безумие должны были быть поняты и превратиться в заслугу, найти признание, быть воспеты, чтобы в нем уснуло наконец раненое детство. Увидеть наяву возрожденную, сияющую, благоухающую Глориету в ореоле детских фантазий, а не только в снах и кошмарах, охваченную огненными языками уничтожения и бурными ветрами изгнания! (Он и Ренцо с тех пор отдалялись друг от друга, как две кометы.)
Сырой, мрачный и вместе с тем величественный коридор бесконечной лентой несся рядом с ним, монументально неподвижным. Он скользил по желатину расплавленного мозга, и вдруг в темной нише промелькнул полоумный, косоглазый и смешной Ренцо, тоже неподвижный и блестящий, точно кукла из папье-маше, верным псом в позе напряженной покорности. Он, вероятно, ждет, укрывшись в темной нише, что вот-вот его позовут, обманут и вовлекут в авантюру. Он сладостно переживал любое самоуничижение и смерть ради Глориеты и ее величия. В этом состояло счастье и несчастье маленького Ренцо — в покорности, в привычке ко всякой неожиданности, к любому проявлению добра и зла.
Сияющая Глориета поднималась из тумана, подобно неподвижному истукану, разрывая покровы покоя, ускоряя биение сердца.