Иисус на серебряном кресте епископа был недвижим, его покрыли мокрым пестрым платком. Можно начинать волнующее путешествие «в повесть вен». Так они позднее назвали ту первую (злодейскую!) пытку — она должна была помочь им стряхнуть с души бронь навязанных, неестественных, опротивевших навыков и обычаев, освободиться от приобретенных мерзостей, которые, словно у них были руки, преграждали поток живой крови.
Он стоял поодаль, в углу Глориеты, на «заповедном мосту», крепкий, полный достоинства, и не спускал глаз с напряженно трепещущего Ренцо.
Изотта уселась на стульчик, губы сомкнула, любопытная и глуповатая. Стульчик чуть отклонялся, как кресло-качалка, и ноги ее висели над поперечиной. Ренцо притащил скамеечку со вделанным воротом. Изотта только моргнула, Ренцо надел ей ожерелье на шею, и она тут же схватилась за него ручками. Ренцо привязал ее своим парусиновым поясом к спинке «мучилища». Он стонал, дрожа, как пружина. Трясущимися руками взял ее за пятку левой ноги и вставил ногу в ворот. Затолкал ногу поглубже, до упора, — она не проронила ни звука. Затем Ренцо спустил штаны. Его короткие кривые ноги дрожали, когда он поднимал ее юбчонку. Под тельняшкой он был совсем плоским. Его угнетал стыд от предчувствия своего бессилия (хотя по уговору ему полагалось только символически исполнить задуманное). Изотта начала выдергивать связанные руки. Рот у нее раскрылся, глаза округлились в удивлении. Ренцо привел в движение ворот, послышался хруст орешка. Изотта заскулила, как щенок. Ренцо упал на нее, обнял и протиснулся между сжатыми бедрами. Изотта испуганно всхлипнула. Плакала она тихо, жалобно подвывая, а свободная нога дрожала, как крыло бабочки.
Ренцо шумно дышал, вытаращив глаза, он почувствовал слабый, чуть заметный толчок крови в горле и туман соблазна. Он опрометью кинулся в кусты, в заросли, в колючки. За ним летели глаза Изотты: у них была своя душа. Он ждал, что извергнет пламя, как дракон, а пламя превратилось в еле заметное гнусное дыхание, в позор, который он не мог вынести, погасить, как не мог подавить приближающийся бунт вещей.
В общем-то, не Мартино уничтожил Глориету. Первыми взбунтовались вещи.
Отец Изотты шагал твердо, решительно, Изотту он нес на вытянутых руках; безжизненно покачивалась ее изуродованная нога. За ним напирала страшная безмолвная толпа. Как надвигающаяся гроза, приближались люди к большим чугунным воротам. Колокол в капелле ударил девять раз. Им навстречу вышел сам отец. Лишь кое-кто снял шапки (вещи начинали терять почтение), все были хмуры, как небо. (Ко всему в тот день выпал град.) Отец Изотты опустился на колени и поднял дочь на руках, нога, похоже, была вывихнута, кожа содрана, жилки разорваны, в открытой, промытой ране виднелись бледные мышцы. Отец Изотты пожаловался коротко, с мукой и вздохом, а толпа за его спиной глухо твердила длинные, забористые ругательства, время от времени ожесточенно выкрикивая проклятия Глориете. Отец серьезно и озабоченно кивал головой (тем самым еще раз убивая уже мертвых предков). Никто в мире не смог бы и не посмел объяснить отцу удивительное детское стремление к воскрешению мученика и отшельника, детскую тоску по разрушенным царствам и поверженным тронам, непокоренным твердыням и покорным провинциям, по перевернутым с ног на голову ценностям, и все это на пользу избранным, кем был он сам. Впрочем, было поздно. Вещи в Глориете и вне ее взбунтовались.
Ночью Мартино полил Глориету керосином и поджег. Огонь вспыхнул и весело принялся ее пожирать, его аппетит разжигали сухие и горючие взбунтовавшиеся вещи.
Мартино со свойственным ему спокойствием — он словно был создан служить моделью для скульптора — смотрел на этот страшный пожар, уничтожавший важную главу святого и бурного детства графского сына. Мартино ликовал со своими единомышленниками — «полевыми мышами и муравьями», которые обычно сидели на корточках фигурками из обожженной глины, со стрелами из спиц зонтика, в уборах индейских вождей из колосьев пшеницы. Пока жила Глориета, кипевшая и бурлившая детским воображением и тайнами, она раздражала их, будто заветный сундук с золотом. Мартиновы орды соломенных индейцев никогда не решались и за километр подойти к Глориете. А сейчас, глядя, как она погибает, они плясали и ликовали (при поддержке предательских вещей, которые взбунтовались первыми, которые первыми вооружились когтями, шипами и ножами).
На заре он и Ренцо, гонимые страшным предчувствием, взволнованные до глубины души и испуганные зловещим шумом в деревне, прибежали на пепелище — к груде черных дымящихся головешек в раскаленной чаше кустарника. Глориеты уже не существовало. Хоть прыгай по пожарищу и топчи воспоминания своих наивных рондо и менуэтов. Может, Глориета была лишь видимостью убежища? Что она являла собой теперь, обращенная в пепел: место новых зарослей сорняков, будущие норы завистливых крыс и ядовитых змей? Разрушена была Глориета, но не ее дух.