Цирил появился на крыльце, автомат снова висел на плече. Он спустился вниз и бросил мне мимоходом:
— Можешь пойти посмотреть.
Я остался во дворе. Во дворе, куда меня раньше приводило любопытство или желание поиграть; там, где когда-то веселые ремесленники подшучивали над Эди Рожичем, легко расставаясь с серебряными монетками, которые Эди зарабатывал, глотая клопов и навозных мух; с одной стороны находилась мастерская Ханзи, с другой — большая беседка с качелями, подвешенными к балкам, где я часто качался. Я стоял, уставившись на двери квартиры Шлаймаров, мне хотелось сесть на качели и оттолкнуться, я почти обезумел в своем желании сделать что-нибудь безобидное, простое, привычное, но ноги, как назло, не слушались. Я тупо смотрел на двери и обреченно, как приговоренный к казни, ждал.
Наконец дверь тихонько скрипнула, и на крыльце появилась старая Шлаймарица, высокая, сухая женщина в платке, усеянном крупными красными горошинами. Остановившись, она безучастно провела рукой по голове, развязала под подбородком узел, который, вероятно, душил ее, рука с платком тяжело упала вдоль тела. С минуту она стояла, выпрямившись, как гимнастка перед началом упражнений. Затем опустилась на каменную ступеньку и села, расставив ноги. Руки ее, точно две плети, свисали почти до земли, потом она сплела пальцы и судорожно их стиснула.
— Отче наш, иже еси на небесех… — вырвалось у нее. Однако она не молилась, просто твердила и твердила, эти несколько слов, как заклинание: — Отче наш, иже еси на небесех…
Я наконец очнулся, подошел к беседке, сел на качели, оттолкнулся от земли, взлетел высоко-высоко, ухватился за веревку и стал с упоением раскачиваться, туда-сюда, вверх-вниз, даже болтал ногами, чтобы моя беззаботность выглядела убедительнее.
IV
Однажды зимой мне пришлось отправиться к Милене Кракар на Бежиград.
— Пойди к Милене, попроси, чтобы она зашла ко мне, — сказала мать. — Я не могу отправить отцу посылку, пока не узнаю, в Дахау ли он, жив ли вообще. Я с таким трудом собрала ее…
Я прямо присел от неожиданности. Я, конечно, понимал, что мой постыдный проступок рано или поздно обнаружится и от заслуженной кары не уйти, но чтобы это случилось именно сейчас — нет, к такому я не был готов. Посылка для отца была собрана недели три назад и все это время лежала в комнате на шкафу, где зимой дозревали яблоки, мать все медлила с отправкой и ждала, ждала от отца хоть какое письмецо или весточку о том, что предыдущую передачу — «большое спасибо!» — он получил и по-прежнему находится в Дахау. Однако ни письма, ни весточки не было. Тем временем я, поддавшись соблазну, а точнее, измученный голодом, проделал в пакете дырочку и таскал оттуда сначала сухари, потом карамельки, даже украл баночку меда…
Посылка стояла на шкафу, упакованная и запечатанная, но почти пустая, коробка просто чудом не просела. Я испытывал чувство вины, позора, даже унижения. Позор и унижение были сильнее оттого, что я, несмотря на свою прожорливость, все время хотел есть.
Сомнения матери могла разрешить только Милена, она была, пожалуй, единственным человеком, который в такой ситуации сумел бы помочь как матери, так и мне. В первую очередь мне, потому что, как мне казалось, я больше нуждался в помощи и совете, чем мать. Своего Пачи Милена давно забыла. Теперь она дружила с балериной Валерией, они действовали сообща и объединенными силами обрабатывали высший немецкий офицерский состав. Офицеры по вечерам сидели, развалясь, в первых рядах в Опере, поближе к кордебалету, многочисленным женским ножкам. Может быть, Милена и была на вторых ролях, считаясь как бы дополнением Валерии, однако и у нее были доверительные отношения с немцами, она и впрямь могла выяснить, что стало с моим отцом. И не только это: Милена — ведь она обладала добрым сердцем — вымолила бы для меня прощение у матери, и еще у нее были запасы продуктов, и, захоти она того, она помогла бы собрать новую посылку, возможно даже побольше и поувесистее.
Итак, я охотно отправился к Милене, только бы очутиться на воле, подальше от матери… На улице почти сразу исчезли подавленность и страх, осталось только чувство вины перед отцом, которое меня мучило и от которого — это было ясно — я не скоро освобожусь. Я обобрал заключенного, мало того — собственного отца. Я не предполагал, что упаду еще ниже, переживу еще больший стыд и не скоро обрету душевное спокойствие: посещение Милены обернулось настоящей оргией, быть может, за всю войну у меня не было случая приобрести столь серьезный жизненный опыт.