Заснул я только под утро, а когда открыл глаза, за окном сиял необычайно яркий день, на улице было непривычно оживленно: старая Маверица, окруженная женщинами, кричала и размахивала руками, старый Рожич и Есенек в толпе мужчин тоже кричали и размахивали руками. Партизаны! Свобода!
Я наспех оделся и вылетел на улицу.
А люди — кто попадался навстречу — все, как один, твердили: «Только подумать, на Колинской уже висит югославский флаг с красной звездой!» — «И какой большой! По меньшей мере десять метров».
Значит, это правда!
Ко мне подбежал Франци Фрас, младший брат Тоне и Людвика, и дернул меня за рукав:
— Айда в город!
Мы устремились к центру.
Под железнодорожным мостом около фабрики «Змай» нам встретился Марко Селан, доносчик и связной домобранов, который, запыхавшись, спешил из города. Мы пропустили его и остановились.
— Бросить, что ли, в него камнем? — спросил Франци.
Я знал, что Франци это здорово умеет, никогда не промахнется, и сказал:
— Бросай, черт с ним!
И Франци бросил. Только на сей раз, как нарочно, промазал, попал не в голову, а в спину: Селан лишь отряхнул свой серый пиджак и, не оглядываясь, ускорил шаг.
Мы спешили в город. На железнодорожном вокзале у ворот товарной станции увидели первого партизана, молодого парня, который стоял, широко расставив ноги, в одной руке у него была винтовка, в другой — граната. Мы приблизились, глядя на него во все глаза, а он замахнулся на нас: «Назад!»
Разочарованные, мы отошли и отвернулись от него.
— А ты что думал, — произнес Франци, помолчав. — Все-таки война!
Настоящее веселье началось в городе к вечеру, когда с Доленьского шоссе по Флорианской улице на Старую площадь въехали партизаны — на телегах, велосипедах, верхом на конях… Да, это пришла свобода. Конец войне. Неожиданно, когда уже стало казаться, что надежды на освобождение нет.
На следующий день кое-кто из тех, кого война разбросала но свету, вернулся в Зеленую Яму. Первыми пришли партизаны, правда ненадолго: повидаются с родными, убедятся, что те живы-здоровы, и идут дальше со своей дивизией, батальоном… Среди них были Радо Когой, Тоне Фрас, у которого Франци повис на шее и долго не отпускал, я же бесстыдно уставился на протертые колени его брюк, и на сей раз испачканные землей и травой.
Мимоходом дал о себе знать Эди Рожич, наш старый трагикомик, который отсутствовал дольше всех и которого мы больше всех оплакивали, и вот, пожалуйста, цел и невредим, партизан, танкист в яркой полотняной форме. За какой-нибудь час во дворе у Рожичей собрались добрая половина Зеленой Ямы, чтобы немедленно поприветствовать его, потрогать руками, услышать его историю, конечно самую интересную на свете. Те, кто, заранее улыбаясь, ждал от него обычных шуточек, были разочарованы: история и впрямь была занятной, но не смешной. Он был в лагере на Устике, откуда его освободили англичане и американцы. Потом служил в английской армии, где с большими трудами fucking Yugoslav[45] вытребовал себе право присоединиться к югославской морской бригаде в Бари. Из Бари он, уже партизаном, переправился в Сплит, а уже оттуда попал в Народно-освободительную армию, с которой шел потом с боями, оставляя за спиной кровавое месиво, сражение за сражением, через Книн, Риеку, Триест, Иллирскую Бистрицу в Любляну. И теперь он дома. Эди, пожалуй, не был готов к откровенному рассказу, слишком много глаз смотрело на него, слишком много рук ощупывало, он должен был прийти в себя. В мыслях он был все еще на полях брани, особенно часто вспоминались ему битвы у Триеста и Иллирской Бистрицы. Отвечая на сыпавшиеся со всех сторон вопросы, он неизменно выдавал какую-нибудь историю о немце, который-де ползал перед ним, Эди, на коленях и просил о пощаде.
— Но я был неумолим, — заявлял он. — Никакого помилования! Пошел в задницу, с какой стати мне его жалеть?! Бац по башке — и дальше.
В каждой истории была своя изюминка, Эди буквально на глазах перевоплощался в этих немцев, оказавшихся перед его танком, и у каждого нового героя был свой характер. Старики, женщины и дети все теснее смыкались вокруг него и радовались: мы же тогда еще не вполне понимали всю жестокость войны. Эди заразительно смеялся, веселил нас, при этом по своему обыкновению беспокойно поглаживал себя по животу. Чувствовалось, в глубине души Эди потрясен, быть может, он и сам содрогался от ужаса перед своими поступками, вспоминая страшные подробности эпизодов, которые передавал нам в общих чертах. Когда мы успокоились и чуточку посерьезнели, он попрощался и ушел.