Тяжело рассказывать о трагической судьбе Теодора, Как тяжело и поверить в то, что она была предопределена теми событиями, о которых мне предстоит поведать. Вряд ли мне удастся выделить какие-нибудь решающие факторы, потому что на умопомрачение, а затем и на смерть Теодора повлияли и времена, и ситуации, которых я не в состоянии ни постичь, ни описать. Я же могу только предоставить материал для рассказа — конечно, неполного — о жизни и душе моего друга.
Мы с Теодором были друзьями. Я действительно имел счастье быть его другом и останусь им до конца своих дней.
Он был настолько близок мне, что порой я даже не осознавал, что боюсь одолжить ему частичку своей души. Поэтому сейчас постараюсь отделиться от него — надеюсь, это мне удастся, поскольку воспоминания (я мог бы сказать — раны) еще свежи.
Мне бы хотелось спасти имя Теодора от забвения, потому я и начинаю свой рассказ о нем сейчас, спустя год после его помешательства, случившегося в декабре 1977 года, когда я отвез его — постаревшего, сломленного, рано поседевшего — из Белграда в родные Дыры, к его матери, Милице.
О себе скажу, что зовут меня Павел Раджевич и я почти на год старше Теодора.
Школу я окончил в городе Н., одновременно с Теодором. В 1954 году мы вместе поехали учиться в Белград и вплоть до его трагической кончины были неразлучны.
Я преподаватель математики. Пишу эту книгу из-за неодолимого желания рассказать о жизни друга. И смею утверждать, как бы это ни было написано — хорошо ли, плохо, — что буду искренним.
У Теодора не было детей. Не осталось и его рукописей — «Словарь» его уничтожен. Книгу, которую создавал годами, он разом обратил в прах.
Сначала опишу его душевное состояние в последние месяцы 1977 года.
Сидя в кресле в своей мансарде, он казался совершенно спокойным, никто не смог бы обнаружить в его безмятежном бледном красивом лице даже намека на скрытую горечь, разве что отрешенность. Целыми днями он сидел, не в состоянии что-либо предпринять или изменить. Был какой-то притихший. Ничто его не волновало.
Это была не апатия, не лень или опустошенность, не помешательство и не ожидание смерти. Напротив: он остро чувствовал окружающие предметы, но не имел желания и воли устанавливать с ними какие-либо контакты. И когда его навещала Разия — белотелая, клокочущая, словно волна, — он еще больше стыдился бытия: едва овладев женщиной, он стремился с нею расстаться.
На первый взгляд могло показаться, что Теодор забыл о себе, всецело отрешился от всего земного, погрузившись в воспоминания. На самом же деле в последние месяцы, а может, в течение всего года он просто как бы ощупывал свою судьбу. Самое страшное было то, что жизнь становилась для него невыносимой, потому что он постигал ее. Он даже знал, что не может избежать всесилия бытия. Кошмар исходил из ощущения того, как он все понимает и постигает.
Теодор оказался в гармонии, которую сам открыл и которая теперь его же уничтожала. Его опустошал демон гармонии. Не знал он ни его происхождения, ни лекарства от него, но каждую ночь этот демон иссушал и терзал его душу.
В этом поразительном сочетании слов «демон» и «гармония» Теодор видел особый смысл, ощущал его как мгновение полного провала. Он утверждал, что гармония содержит в себе нечто демоническое, и чувство совершенства невыносимо для человека, потому что оно вызывает помешательство. А он нес в себе совершенство, чувство, которое его сжигало: порождающее гармонию и целиком овладевающее разумом, оно является концом сотворенного. Мне кажется, тонкие душевные свойства Теодора — порождение именно этого осознания совершенства. И понимание этого позволяло ему оставаться незлобивым, хотя детство его прошло в изоляции от мира.
Теодору не хотелось ни жить, ни умирать. Он желал умиротворенности. Взгляд его часто останавливался, стекленел, глаза смотрели, но не видели — не проницали. Все есть — а ему плохо, все видит — но это не для него. Эта его гармония — шум бездны без начала и конца. (Может, это были козни демона суетности, понятные только ему?) Ничто не шелохнется — ни рука, ни воспоминание. Даже времени нет, хотя его беззвучное течение чувствуется. Он прохаживается по комнате, садится, плачет — все начинается сызнова: обмирает, бьется тело, лишенное души, и вместе с ней выливается из него все — и прошлое и настоящее, а сам он только дышит…