После смерти отца Теодор частенько устраивался на коленях у матери. Он прикасался к ее коже, теплой и нежной, покрытой светлыми мягкими волосками. (И у Разии были светлые волоски на руках.) Где бы ни находился, он ощущал на себе настороженный материнский взгляд, заботливый, стерегущий. И никогда не видел, чтобы она плакала. Но сколько бы она ни скрывала, Теодор догадывался, как ей тяжело все, что напоминало об отце.
Милица боялась Кулинковичей, особенно брата Симо, и всегда — как во время войны, так и после — боялась за Теодора: не угас бы их род.
Похоронив Джорджию, Милица замкнулась в себе — заглушая страдания, посвятила себя сыну. Она растила его, боясь, что истребят ее семя. И постоянно носила черное платье до пят.
Все Кулинковичи с отвращением (может быть, и от стыда) закрывали двери перед Милицей, потому что Джорджия был единственным контрреволюционером в их семье. И забыли про Милицу. Не помогали ей даже горстью муки. Милица же, возненавидев свою жизнь, продолжала жить только ради Теодора. А он рос у нее на коленях, спал в ее кровати, всегда находился под присмотром женщин, вертевшихся вокруг его мужской головушки, единственной в целом доме. А когда в 1945 году семейство Кулинковичей оказалось у власти, для Милицы наступили еще более тяжкие времена. Никто с ней не разговаривал. В страхе за Теодора она под семью замками скрывала воспоминания о Джорджии. Никогда не ходила на его могилу. Душила саму мысль о нем. Никогда не упоминала его имени. Так и Теодор: неосознанно, инстинктивно, подражая матери, вытеснял воспоминания об отце. Даже потом, когда вырос, не расспрашивал мать об отце. Словно и не было у него отца, словно всю жизнь прожили они без него. Словно и зачат был не им. Будто незаконнорожденный.
Накапливание смутных воспоминаний об отце и их подавление периодически порождало у Теодора мучительные и еле сдерживаемые приступы стыда. Может, поэтому в самоочищении, в выделении собственного «я», вышедшего из хаоса, и находил Теодор спасение в постижении гармонии, в стремлении к ней. Это было постепенное, но дорогой ценой обретенное созревание его души.
Приезжая в Дыры навестить мать, Теодор украдкой навещал безымянную, без креста, могилу отца. (И всякий раз, направляясь к могиле, со страхом думал: вдруг кто-нибудь выбросил или переложил отцовы кости. Боялся, что не найдет могилы, что ее уже нет.) Теодор вглядывался в трухлявую, развалившуюся ограду, в холмик, размером с гроб, давно расползшийся, превратившийся в горку поросшей травой земли.
Милица знала о том, что Теодор ходит на могилу, и боялась, как бы кто его не заметил. Вообще боялась, когда он приезжал в Дыры, но особенно этих посещений могилы. Да и сам Теодор боялся (хотя это был какой-то иной страх — инстинктивный и необъяснимый), как бы кто не увидел его у могилы отца, и потому будто ненароком проходил мимо нее, разглядывая чужие могилы и церковь. Теодор не то чтобы опасался, просто его угнетала и терзала въевшаяся унаследованная раздвоенность. Он испытывал нечто близкое к ощущению недоброжелательных взглядов, инстинктивный страх и стыд. Больше тридцати лет, прошедших со смерти отца, Теодор не говорил о нем не только с людьми из Дыр, но и вообще ни с кем, даже с матерью и тетками. Он словно унаследовал вину отца из взглядов других, хотя сам никогда и ни в чем не считал себя виновным или заслуживающим наказания.
В заявлении о приеме в партию (когда на факультете ему предложили вступать, а потом приняли) Теодор написал, что отца у него расстреляли коммунисты. Это зачитали на собрании. Предложение о приеме его в партию было принято единогласно. Теодор тогда ощутил неловкость, будто в чем-то виноват, и не мог избавиться от чувства, что обманул и отца и партию. Это лежало тяжким грузом на душе, хотя он был одним из самых честных коммунистов в факультетской организации, а позднее и в Академии. Он свободно высказывал, что думал, и потому пользовался любовью — Теодор нередко бывал единственным, кто откровенно говорил нечто противоречащее принятой программе, но впоследствии признаваемое верным.
Мне кажется, Теодор всю жизнь хоронил мертвого отца. Непрестанно вытравливал его из своей памяти. Словно в гибели Джорджии было что-то постыдное, хотя вины Теодора или самого отца в этом не было. Ощущение это возникло у Теодора сразу после освобождения, весной 1945 года, когда Милица пожелала, чтобы об отце не упоминали. Она опасалась своего брата Симо, от которого не ждала ничего хорошего, хотя и прощала ему многое лишь за то, что, бывая в Дырах, он подбрасывал Теодора на руках.