Теодор утверждал, что место рождения — это мать и то, что человеку вспоминается. И это куда глубже темного мира материнской утробы, который сопровождает нас даже тогда, когда мы этого не осознаем. Место рождения — правремя и прасвет. Может, оттуда и усиленная тяга Теодора к зелени и растениям на Саве, куда в последние годы он убегал из своей мансарды.
Пережитое и то, что вспоминалось позже, Теодор видел по-разному. И верил, что кое-что было именно так, как он это понял потом. Иным был стыд, который он почувствовал от посещения, в первый и последний раз, Белграда матерью, захотевшей посмотреть на Разию. Тогда он попросту спровадил мать, не успела она приехать, обратно в Дыры. Потому что стыдился перед Разией материнской деревенщины: в черной длинной юбке, в опанках (потом, как мне помнится, он их обожал) и в суконных носках. Без объяснений проводил он ее на вокзал, на глазах у пораженной Разии. Он нарушил согласие с матерью. В то же время он ощутил и разлад с Разией.
Чувство стыда за мать, если такое случалось прежде, было лишь короткой вспышкой, от которой он мгновенно избавлялся. А когда он потом вспоминал этот свой стыд, он казался ему невыносимым кошмаром с налетом тоски. Этот стыд охватывал его целиком и ужасал. И нельзя было понять, что же произошло.
(Тогда, по его утверждению, он ощутил в себе второго Теодора.)
А пробуждение, то, когда он прикоснулся к красоте и теплу матери, вернуло стыд того дня, когда он поспешно заталкивал ее в поезд на Дыры и хотел вторично оборвать пуповину, связывающую его с матерью. Но пуповина тянула его к матери и вновь соединяла с ней. В действительности же пуповина никогда не обрывалась, даже когда ему казалось, что он ее уничтожил. Потому что пуповина — это конец времени и воспоминаний. Неразрывная цепь, которая тянет назад, в гнездо.
Пуповина соткана из множества уходов и возвращений — это та нить, которая вела его к гармонии. С ее помощью все разрушенное и разорванное в его жизни стремилось к согласию, какое было или какое могло бы быть.
Теодор был способен за мгновение собрать и осмыслить разрушенное, словно и не было разрушения. Как дом. И вся его жизнь проходила в мысленном созидании и обновлении разорванного временем дома жизни.
Гармония Теодора действовала в пределах обоих миров.
(«Созревают, чтобы умереть», — говорил он.)
Теодор знал, что нет таких сил, которые бы вернули отца, поэтому про себя он обдумывал и наблюдал все, что разрушается и развеивается временем. В мгновения гармонии, в минуты озарения Теодор ощущал ужасающую пустоту души. Он утверждал, что пугающую свободу испытывает только тогда, когда возвращается в прошлое и в воспоминаниях воссоздает то, чего уже нет. Так, он утверждал, что испытывает любовь к Разии только при воспоминании о погружении в колыбель ее тела.
Теодор оттягивал завершение «Словаря». Книга в целом одновременно и виделась ему, и не давалась. Он словно хотел сам раствориться в словах, ради которых тонул в реке времени и исчезал в ее холодных водах. И в то время как Разия расширяла мир вокруг него, утешая его и исцеляя, Теодор укрывался в «Словаре», точно в монастыре.
Я часто думал, что Теодор втянулся в слово и не ощущает течения жизни. Но он говорил, что живет яростнее и беспокойнее, чем я думаю. Может, он был прав, потому что в самом деле проживал за день столько, сколько другие — за год. Во всяком случае, мне так казалось. Сейчас мне кажется, что его одиночество было не бегством от людей, а проявлением внутреннего опустошения, которое стало стержнем его существа.
Через «Словарь» Теодор нащупывал душу людей и событий, не отделяя прошлое от настоящего. День за днем он размышлял и ощупывал, уверенный, что люди и время суть слова. Однако в тот момент, когда он улавливал материю слова во времени, все рассыпалось и тонуло в ничтонности. Все, что приходит из памяти и что уходит в память, — лишь былое. Отец Джорджия был и есть, хотя его нет. Но слова узнавали то, что Теодор забыл. Воспоминания детства (и до рождения) сопровождали его в словах, которые он открывал. Он жил и грезил словами. Память языка была мечтой Теодора. Он обладал скрытой энергией для путешествия по языку. «Никому не снятся родина и язык, только я здесь исключение», — говорил он.
«То, что я слышал и видел, что нащупал и вспоминаю через слова, то я и записываю», — говорил он.
Не записанное в книге забудется и умрет. Не записанные слова нельзя прочитать, и они умирают вместе с людьми. Они могут молчать до тех пор, пока не умрет тот, кому они принадлежат.