— Помогите!.. Помогите!.. — долетело до Шерафуддина. Он оглянулся — на углу, словно окоченев, стоял человек с протянутой рукой. Перед ним на узком тротуаре лежала тряпица.
— Остановитесь, если у вас сердце не камень, — клянчил он.
Должно быть, настоящий нищий, с протянутой рукой, правда без кружечки. Шерафуддин схватился за карман, давно миновало время, когда он безучастно проходил мимо нищего, он понимал, что обязан их замечать, потому что существует старость и болезни, солидарность и гуманность, в несчастье люди должны помогать друг другу, пора забыть резкое и грубое: работай — будут деньги. Теперь эта фраза казалась ему пустой — она гулко звенела, как пустая консервная банка. Но человек помотал головой — он не просит милостыни.
— Что же вам нужно? — чуть не со злостью спросил Шерафуддин.
— Помогите!.. Помогите!.. Помогите, чем можете, ради бога, я потерял чувство справедливости и человечность.
— Эх! — У Шерафуддина отлегло от сердца. — Это же проще простого, а я подумал, какая-то трагедия, ей-богу… Выберите футбольную команду, болейте за нее, транзистор в руки — и на скамейку или дома на тахту… Сколько я так просидел, а вот телевизор совсем забросил, на куски разбил.
— Мне это неинтересно, — мягко возразил человек, — несмотря на то что я стар.
— Не может быть! — удивился Шерафуддин, подтверждая, что тот действительно стар. — А политика, в мире столько войн…
— Мне неинтересно, — повторил человек.
— Как может быть неинтересно, когда люди воюют?
— Неинтересно и когда не воюют.
Прошла симпатичная женщина, Шерафуддин подмигнул собеседнику: ничего, мол, недурна, попытался расшевелить его, но тот поспешил возразить:
— Если чего-то не может быть, как этим утешишься?
— А если б могло?
— Хорошо бы…
— Значит, желание не умерло?
— Никогда не умрет, и в сто семьдесят лет.
Неужели такое возможно, подумал Шерафуддин, вроде бы противоестественно, раз природа отняла мужскую силу, должна отнять и желание. Он обнаружил, что женщина стоит неподалеку и смотрит на нищего. В простой блузке и юбке, берет закрывает пол-уха, на шее шелковая косынка, губы подкрашены. Немолодая. Культурная. Ждет, когда Шерафуддин закончит разговор, чтобы подойти.
— Ну что, согласен? — обратилась она к старику.
— Не могу. Не могу, не могу никак.
— Почему, ну что тебе стоит?
Шерафуддин поинтересовался, от чего он отказывается.
— Да ну ее, — отмахнулся старик, — хочет, чтобы я пошел свидетелем в пользу ее брата, а я не могу.
Женщина, обливаясь слезами, рассказала: брат осужден на смерть за убийство, а этот знает, что брат не убивал, и вот какой — не хочет идти свидетелем.
— Значит, человек не виноват, — разволновался Шерафуддин, — правда?
— Само собой, конечно, не виноват, но дурак и подонок.
— Так почему же вы не хотите пойти свидетелем, спасти невинного человека? — горячился Шерафуддин, с укоризной оглядывая его с головы до ног, словно увидел впервые.
— Не интересно. Слишком просто. Не интересно. Зачем я буду делать то, что мне не интересно и от чего не жду для себя никакой пользы?
Шерафуддин заговорил о гражданском долге, разозлился: это нелепо, бесчеловечно, даже антиобщественно, как можно быть таким бесчувственным?
— Мне не интересно, — твердил человек.
— Видите, какой бессердечный, — сказала женщина, — других свидетелей нет, он один все знает, он единственный, только он может спасти брата и не хочет.
— Бог с тобой, женщина, оставь меня в покое, отвяжись, я тебе сказал, не приставай, если ты не дура.
Женщина пристыженно опустила голову и ушла. Шерафуддин онемел. Какое каменное сердце, какой эгоизм!
— Что же это ты, приятель, не хочешь сделать доброе дело, если представилась возможность?
— Скажу правду, именно тебе скажу, я больше люблю, если подвернется случай, делать зло.
— Пакостить?
— Да, сделать какую-нибудь гадость.
Шерафуддин знал: человек не сразу умирает, сперва умирают чувства, прежде всего доброта и благородство, их место занимает эгоизм, эгоизм и ненависть, старики ожесточаются, грубеют, как волосы у них на голове, на груди и еще кое-где. Этого вот не трогает, что невинный погибнет, а преступник будет гулять на свободе.
— Помогите, прошу вас, вы же видите, — умолял старик, — к чему мне жизнь, если я лишился всего человеческого.