— А я наверняка подхватил инфлюэнцу, — пожаловался доктор. — Посмотрите, как вон тот парень держит руки в карманах.
— Пусть, — ответил Шерафуддин, — он молодой и пусть чувствует себя свободно.
— В карманах брюк — ни в коем случае, — отрезал доктор, — в карманах пиджака можно, и то при условии, что большой палец наружу.
— Она шла к нему, как цветущий луг, а он к ней — как кукуруза после хорошего дождя, — услышал редактор нового журнала: приближались двое его сторонников.
— А наши скульпторы, — убеждал доктор Шерафуддина, — составят два куба или две доски, подобно лыжам, спереди вместе, сзади врозь, установят в парке и говорят: женщина. А где тут женщина? Вот они ходят, смотрите, есть хоть что-нибудь общее? Все чушь, и до слез жалко мрамор. Невыносимо!
Шерафуддин был согласен с доктором, действительно, думал он, почему бы не установить что-нибудь красивое, современное. Например, девушка в мини, девушка в макси, девушка в брюках, чтобы и наше время запечатлеть.
Лазурь, изнутри покрывавшая купол небес, в центре купола была темно-синей, как море под облаками, на горизонте краски размыло, они казались мягче, и выше громоздились облака, точно на складе, чтобы в любой момент разбрестись по небу. Фабричная труба щедро выбрасывала клубы дыма.
Невыносимо… Да, доктор прав, невыносимо: из каждого дома рвется дым, улицы загазованы, с окраин ветер несет на город смрад горящего мусора, тлеющих день и ночь фабричных отходов, а люди суетятся в погоне за деньгами — страшнее ада не придумать, к тому же непонятно, когда зима, когда лето. Шерафуддин был согласен с доктором, хотя позиции у них были разные: Шерафуддин думал о загрязнении окружающей среды в эпоху индустриализации, а старый доктор — о своей мокрой рубашке.
Доктор выдвигал достаточно убедительные доказательства: одна корова может дать в день шесть литров молока, может дать шестнадцать, но не шестьдесят и не шестьсот, все имеет свои пределы, ведь и Земля лишь точка во Вселенной… Все имеет границы, например пропускная способность факультета.
Прошли две женщины: одна в желтой блузе и желтых брюках, другая в зеленой блузе, с разрезами на бедрах, но Шерафуддин, увлеченный аргументами доктора, даже не оглянулся.
Рядом с Шерафуддином и доктором сидела очкастая старуха с черными нахмуренными бровями такой же длины, как верхняя черная часть оправы очков, и казалось, что у нее двойные брови. Нижняя часть оправы была серебряная, а золотая цепочка свисала за ушами. Перстень без камня, с золотым плетением, также свидетельствовал об изысканном вкусе. Она не отрывала взгляда от собеседников, видно прислушивалась к разговору, и, сочтя возможным вмешаться, обратилась к Шерафуддину:
— Мне очень интересно, что вы ему ответите.
— А что мне отвечать, сударыня, если в его словах, как и в моих, все правда, однако нужно учитывать, что человек с начала своего существования имеет особенность изворачиваться и петлять.
Шерафуддин готов был привести подтверждение своим мыслям, но, опасаясь, как бы доктор не простудился, встал. Доктор умолк на полуслове.
Как только они поднялись, девушка с пушистыми волосами, словно у нее и на затылке были глаза, поднялась тоже, а за ней и приятельницы. Она проводила их до дверей и встала в сторонке, выжидательно поглядывая на Шерафуддина.
Ветер мотал деревце из стороны в сторону, не давал покоя, оно сгибалось, как бы кланяясь, выпрямлялось и снова сгибалось и кланялось. Две молодые женщины, стройные, в длинных развевающихся юбках, казавшиеся выше ростом в туфлях на платформе, вспорхнули на террасу и уселись за столик, где недавно сидели Шерафуддин и доктор.
— Я провожу вас домой, — предложил Шерафуддин доктору.
— Вы не можете проводить меня домой, — ответил тот, — мой дом на Власенице, это довольно далеко… Знаете, — продолжил он, когда они проходили мимо девушки, стоявшей у выхода и в упор смотревшей на Шерафуддина — взгляд был мрачным, недружелюбным, почти брезгливым, — знаете, за тот десяток лет, что мне остался, я надеюсь вернуть имение отца… Отцу пришлось его продать, он решил заняться бизнесом, но не успел.
Ночь теплая, луна заливает землю золотисто-желтым светом. Судья развивал очередную теорию, а когда Шерафуддин решился спросить, в чем его идеал, ответил: нет ничего дороже беседы в хорошем обществе, особенно на зеленой траве, у реки, с прохладительными напитками и жареным мясом.
Никто с ним не разговаривает, жаловался он, молодые все знают сами, он им не нужен, со стариками рассорился, они потеряли соображение, жена к нему обращается, только когда зовет: «Дед, обедать», и все. Захочется ему поговорить, она перебивает: «Ты, дед, молчи, я знаю, что ты скажешь». Дочка слова не вымолвит, а начни он что-нибудь рассказывать — бегом по лестнице. При сыне он и рта раскрыть не смеет, тот знает все лучше всех, ничего слышать не хочет. Против него заговор. «Твое время прошло, — говорят, — ступай, приятели тебя ждут». — «Мои приятели на кладбище». — «Ну, тогда ступай на кладбище и вообще замолчи, хватит с нас твоего брюзжания, знаем без тебя».