— Город как называется? — и снова выстрелил.
Полученную информацию проверил по карте, нанесенной на щит пушки, и свернул новую цигарку. Он был один, совершенно один, оглушенный молчанием и немой от глухоты.
И тогда Свилар вдруг осознал, что кругом мимо него и этого русского вот уже два дня к Белграду шли странного вида незнакомые люди, одетые в форму пяти союзнических и восьми вражеских армий.
Они двигались медленно, почти не стреляли, время от времени останавливались, доставали из кармана напечатанную на рисовой бумаге книгу, выдирали страницы и съедали, оставляя лишь те, которые казались им важными. Они несли винтовки и «крагуевки», чешские «зброевки», тонкие «бреды», немецкие «шмайсеры», русские автоматы и английские «окурки». Врагу они глядели только на ноги, а его технике — на колеса, ибо движение ноги выдает намерение быстрее, чем любое движение человека, а колесо или гусеница — мысль водителя еще до того, как он примет решение, куда сворачивать. Они умели работать локтями, крепкими, как приклад, их волосы и усы напоминали сено, смазанное ружейным маслом. На подходе к городу они разувались, бросали свои сапоги и опанки и входили в Белград в носках, неслышные, как кошки, торопясь, чтобы на снегу не застудить ног. Стреляли только в крайнем случае, в дома, где окопались немцы, бросали свои «немые» бомбы, вложенные в хлеб, чтобы приглушить взрыв и обнаружить себя не раньше, чем уйдут из-под обстрела туда, где враг уже не достанет. Они умели прошмыгнуть, не оставив и тени, если понадобится.
И Атанасие Свилар, дитя войны, безотцовщина, неожиданно их узнал. Незнакомые эти пришельцы, те, что берегами Дуная и Савы длинной партизанской цепью тянулись в город со стороны Авалы, Малого Мокрого Луга и Смедерева, наступая на свою утреннюю тень, — они-то и были отцы. В их рядах в город и в его жизнь мог войти и майор Коста Свилар, доживи он до конца войны…
Эти люди давно научились страху в глаза смотреть и не бросали впереди себя камни, чтобы предупредить о появлении. Они просто вдруг оказались рядом. Город их встретил с восторгом, как освободителей. И потом, разъехавшись по своим старым домам или обзаведясь новыми, они навсегда остались связанными братской порукой, причем к тем, кто вместе воевал, примкнули и их сверстники и земляки, ждавшие их и дождавшиеся. Теперь они стали братьями по духу и крови; теперь они знали, что саблю на войне, кроме мочи, закалить нечем, и именно так обошлись со своими клинками, и врагов своих порубали этим «закаленным» оружием. Они спросили у кукушки: сколько? — и знали ответ. И хотя город принял их сразу — с песнями, цветами, гульбой, — они не почувствовали себя в нем как дома просто потому, что вся Сербия была для них домом. Они ее шагами перемерили, и не было ни речушки, ни дождика, которые бы их не напоили; они эту землю винтовкой своей возродили и не могли бы здесь потеряться, ибо все в ней считали и своим, и общим. Они вовремя смекнули, куда ветер дует, но, не владея языками — ибо всю молодость говорили с иностранцами языком картечи, — по миру путешествовали неохотно, в основном по службе. И чувствуя себя там как на чужбине, сразу стремились найти друг друга, держались по возможности вместе, горя лишь одним желанием: поскорей бы домой, пора на зиму сливу укутать.
Они опекали друг друга, своих ровесников и друзей не только как единомышленники, однодельцы, соратники по борьбе, как однокашники и собутыльники, но и потому, что — ближе к порогу — дальше видно, — взяв в Сербии власть и работая на нее, они хранили круговую поруку. Знали: тот, кто ищет дорогу ночной порой, путешествует в одиночку; они же предпочитали день, с раннего утра поделили административные обязанности и дела управления; рано и повзрослели, скорее во снах своих, чем наяву, так и не найдя времени продолжить прерванную войной учебу. Они хорошо знали: укус ядовитой змеи в субботу не столь опасен, как в пятницу, сокрушались, что в юности, на войне, не смогли одолеть науки, отчего были стоически выносливыми читателями, из тех, кто всю жизнь жаждет знаний и верит в могущество печатного слова. Но голодное Рождество пасхальным куличом не накормишь. И напрасно они в семьдесят четвертом искали книги, не прочитанные в сороковом. Впрочем, они и так знали, перед чем стоит шапку ломать, и массу сил отдавали работе над воспоминаниями, будь то личные записки или нечто, поведанное о них другими. К сожалению, эта литература о войне не сказала ни единого слова об их мирной жизни в Белграде, на десятилетия между тем опередившей четыре военных года.
Они по своему опыту знали, что нива, орошенная кровью человека, не родит в течение трех-четырех лет, кровью животного — вполовину меньше; когда они шли на войну, вслед им бросали горсти пшеницы, желая счастливого возвращения и успехов в бою, им же в пылу борьбы если и доводилось жать, то лишь по ночам, подобно святому Петру; а спустя время они препоручили хозяйствовать сыновьям, которые тому специально учились. И только изредка сажали они лозу, ворожили над вином, зная его как свою кровь, и пили за боевых коней. Они любили жизнь и знали: тот, кто умело владеет оружием, не подкачает и с бабой, и это была правда. Их любили матери, жены, дочери, причем первые и вторые крепче, чем любят мужей. Но истинно близким для них всегда оставалось мужское братство однополчан. Оттого они и разводились, и женились легко; собравшись за столом — ночью ли, днем ли, — пили всегда молча, как жнецам подобает в страду, говорили мало, точно отдавая команды. Болезнь кого-то из них служила сигналом горна, возвещающего сбор. Они славились искусством врачевания, знали, что травы и цветы не крошат ножом, но деревом; с войны они вернулись блестящими хирургами, накрепко заучившими истину о том, что черт не так уж и страшен. Знали также: реки, текущие на Восток, целебны, ветры же, обдувающие их, тлетворны; они заправляли клиниками, в мирное время дирижируя смертью подобно тому, как на войне правили жизнью; целители военной закваски, столь авторитетные и влиятельные… верхняя челюсть их пасти баюкала дни человека, нижняя же — его ночи. Их смерти означали новую бойню, опять строй, стрельба, опять униформа. Они никогда не теряли друг друга из виду, перезванивались или писали письма; на худой конец посылали пакет с веревкой, которой подпоясывались на войне, в знак того, что живы и все еще зовутся, как крещены.