Архитектор Атанасие Свилар огляделся. Кругом валялись немыслимые предметы. Электрогитары и усилители, стереонаушники, кварцевые direct-drive[23], магнитофоны, ударные инструменты, какая-то клавиатура, электронные микрофоны, огромные динамики, старинный граммофон с раструбом — все это валялось по полу и по креслам, а на диванах и на полу спали еще несколько парочек. На столе — остатки ужина. Свилар сразу смекнул, что ели они нечищеную, жаренную живьем рыбу, которую крышкой прижимают к сковороде, чтобы не билась. Его сын вдали и от Святой горы, и от второй мировой войны сам отыскал дорогу к деду. Атанасие Свилар положил мундир майора Косты Свилара на стол и под мерное дыхание честной компании вышел в сырую ночь, с низкими, льнущими к траве облаками. И тут вдруг он почувствовал себя словно бодрее. Дитя, проглотившее змею, обретает прозрачные веки, а также способность видеть ночью. Теперь и он видел в темноте. И разглядывал увиденное.
Яблоки червивели — к грозе, шерсть на собаках кудрявилась — видно, к дождю; небо заволокло тучами. Ибар шумел черный, как пашня, и нельзя было понять, куда он течет. В напоенном влагой воздухе дышалось легче. Сенная лихорадка отступала, будто снимала осаду, будто ее существование вдруг потеряло смысл. От пекарен тянуло запахом хлеба, печенного на капустном листе. И впервые за долгие годы Свилар узнал этот запах и понял, что старая, родимая хворь уходит, что сенной лихорадки в его жизни больше не будет никогда. Ибо ограждать его теперь не от чего. Расставаясь с ней, он даже испытывал благодарность за то, что до сих пор она хранила его от истины, дабы та не колола глаз. Вновь раскрылись ноздри и уши, точно одарив вторым зрением, и он наконец услышал запах собственного тела, неведомого, почти чужого — то был едкий дух его «греческого» зноя, — и обрел способность видеть мир таким, каков он есть, будто прозрели не глаза его, но слезы.
Значительные события человеческой жизни, думал он, свершаясь, навсегда остаются такими, какими свершились, и ничего нельзя ни исправить, ни изменить. Но жизнь течет, и каждое новое утро мы видим их в ином ракурсе и иными глазами; в конце концов эти события оборачивают к нам свое подлинное лицо, и на нем вдруг проступает их роковое значение, истинный смысл в судьбе человека. Ответ на вопрос, отчего жизнь Свилара прошла в напрасных потугах строить то, что построить ему было не дано, теперь стал внятен, ибо был известен всегда, простой, старый как мир и беспощадный, — человек может быть отнесен к одной из двух пород: к общежителям, как его отец и его сын, или к отшельникам (идиоритмикам), как он сам. И подобно тому, как двум ветрам не слиться воедино, так Свилар не смог совместить в себе отшельника со строителем. Просто он не из породы общежителей, или зодчих, и строительство не его стезя. Теперь-то он знал, как открывается этот ларчик. А ведь всю жизнь вырывался из той роли, что уготовил ему исконный ритм жизни, и не мудрено, что от этих заведомо тщетных усилий он сломался, словно жила лопнула. Он принадлежит к идиоритмикам, и вся его беда в этом.
— Женщины правы, — шептал он, — одиночка! Все мы отшельники-идиоритмики, как сказали бы там, на Святом каменном зубе, что вгрызается в небо. И поколение мое — сплошь отшельники, равнодушные друг к другу, как кукушки к своему потомству; если и крепки ремеслом, то заранее со всем согласны; мы схоронили себя в браках по расчету, в снах же грезили о Ней; обреченные на безмолвную трапезу отшельника, мы в городах, которыми грезили, не видели людей. Всем сорокалетним по шестьдесят — это обыденность нашего времени. Ни до, ни после нас такого не было и не будет… Неужели нельзя было вырваться?
И тогда он вспомнил о языках, которые они столь одержимо учили в юности, но вскоре, подобно Адаму, с двойным усердием забывали. А между тем языки эти были для них не чем иным, как указателем у распутья, возможностью выйти из заколдованного круга отшельнического уклада, уготованного его поколению. Иные даже вкусили от сего плода, глотнули вольного ветра. Когда же глухая отшельническая жизнь (свой огородик-отечество) им опостылела, когда они устали сидеть на чемоданах среди тех, у кого и двое за одним столом — диво, кое-кто из его друзей вдруг произносил: «Не нами заведено…» И рвал с прошлым (ибо истина — в памяти нашей). Забыв прежнее свое имя и язык, ринулись они за море, на поиски той телушки. С собой захватили лишь английские, русские, немецкие и французские слова, которыми бредили годами и которые прельстили не одну голову. Словом, получали паспорт и уезжали, чтобы стать иными, теми, кем не могли быть в своем отечестве, — отшельники превращались в общежителей, идиоритмики — в киновитов, из Иоанна Сиропулоса, грека, выходил Йован Сиропулов, болгарин.