Однажды его занесло на Целовецкую улицу, где на стадионе «Иллирия» он мельком увидел игравшую в теннис Пипси Майер, дочь коммерсанта-еврея с Тримостовья, — потом он год с гаком мечтал только о ней. Неделю перед праздником Всех святых Эди возил песок на Светокришском кладбище, чистил и украшал могилы, ему удалось немного подзаработать, и после он месяцами говорил о костюме, который-де уже шьется у портного в городе и которым он заткнет за пояс всех щеголей. Когда же наконец в Вербное воскресенье сорок первого года он показался в костюме из зеленого твида в коричневую клетку — модно скроенный пиджак и бриджи, — Зеленая Яма чуть не лопнула со смеху, хотя это и случилось во время налета немецкой авиации. Но Эди уже манили новые цели: во-первых, наручные водонепроницаемые часы, во-вторых, мопед фабрики «Puch». Тогда он учился на слесаря у Ханзи Шлаймара, мастерская которого помещалась в конце Безеншковой улицы, там он усердно халтурил, хотя у него были и другие способы разжиться деньгами. У Ханзи собирались мастера-ремесленники, собутыльники, любители повеселиться, и Эди в их присутствии на спор глотал насекомых. У него были свои расценки: муху он съедал за динар, паука за два, навозную муху, которой нет в современных английских уборных, но хватало в выгребных туалетах, — за три динара. Гости расставались с монетами, надрываясь от смеха. «Этот парень не останется без куска хлеба, — говорили они. — Даже и в худшие, чем теперь, времена».
— Пусть оборжутся, — говорил Эди. — С двумя динарами я отправлюсь в молочную, закажу полкраюхи хлеба и кринку простокваши. — При этом он простодушно смеялся своим утробным смехом и довольно поглаживал себя по животу.
На мое счастье, он по-прежнему в обеденный перерыв носил пищу отцу, и я мог время от времени за ним увязаться. Правда, каждый раз всю дорогу меня мучил страх: как-то встретит нас его отец?
— Что это у тебя под глазом? — спрашивал я.
Я имел в виду синяк.
— Это еще с прошлой недели, — пояснял Эди. — Теперь он так наловчился, что бьет в самые чувствительные места.
— Значит, он уже давно не колотил тебя?
— Да, давно, правда, вчера досталось… Я опять учил его читать, а когда какая-нибудь буква не идет ему в голову, он бесится как дьявол.
— Что же будет сегодня?
— Не знаю, — отвечал Эди. — Кастрюли полны доверху, поэтому он не подумает, что по дороге я что-то съел.
Быстренько накормив его отца, мы исчезали со стройки и опять дышали полной грудью, прогуливались. Корзину с пустыми кастрюлями Эди отдавал мне.
— Слушай, — говорил он, — а не пройтись ли нам вверх по Целовецкой до теннисных кортов. Там я мог бы собирать мячи и хорошо бы заработал.
— Я думал, мы заглянем в больницу к моему отцу. У него должно остаться что-нибудь от обеда.
— Пожалуй, — соглашался Эди, — а на Целовецкую сходим завтра.
За Любляницей через ворота мы проходили в больницу и стучали в окошко проходной терапевтического отделения; отец выглядывал, предлагал нам обойти здание и заглянуть в подсобку, где на полке нас ждал сверток с остатками от обеда больных и врачей. На улице мы сразу же разворачивали его: я брал себе только печенье, а все остальное вместе с засаленной бумагой, выскальзывающей из рук, протягивал Эди.
— Ты что, правда не будешь мясо? — спрашивал он меня.
Я кивал.
— Для меня оно слишком жирное. Меня уже от него рвало.
— Ну-ну, — довольно говорил Эди. — Не знаю, что будет, когда ты приохотишься к мясу.
— Не беспокойся, это не скоро случится.
— Не будешь есть мясо — не станешь мужиком.
— Знаю, — вторил я ему огорченно, — но ничего не поделаешь. О колбасе я и думать не могу. Эти кусочки сала, которых полно в рубленом мясе, для моего желудка хуже отравы.