Почему? Этого никто из ребят не знал.
— Не потому ли, — стал строить догадки мой брат, явно испытывавший чувство вины, — что, когда мы захохотали, трамвай стоял как раз напротив гостиницы «Миклиц», где в окнах кафе выставлены огромные портреты дуче?
Старый Рожич выругался и по привычке схватил кочергу, стоявшую у штаты; Рожичка всхлипнула и воздела руки в немой мольбе, обращенной то ли к мужу, то ли к богу. На мгновение в подвале установилась глубокая тишина, как будто в нем было пусто; мы воспользовались этим, выскользнули на улицу и разбежались.
Главным виновником ареста Эди — это витало в воздухе — был мой брат, ведь именно он вытащил Эди из постели и позвал на ярмарку. Поэтому мать не находила себе места и вечером отправилась к Рожичке.
— Прости, Малка, если можешь, — сказала она. — Ведь мой шалопай не знал, как все печально закончится.
— Конечно, Тилка.
— И я думаю, — продолжала мать, — несчастного Эди не продержат там слишком долго.
— Дай бог, — вздохнула Рожичка. — Парень-то наш у них в неделю от голода загнется. Ясно, никто его там не накормит досыта.
Еще несколько минут они успокаивали друг друга взглядами.
— Слушай, — произнесла наконец мать, — какой номер лифчика ты носишь?
Рожичка с удивлением посмотрела на нее.
— Я бы смастерила тебе один, — быстро заговорила мать. — Если я целыми днями вяжу их за те гроши, которые платит мне этот скупердяй лавочник, то для тебя я с удовольствием сделала бы даром.
— Право не знаю, — колебалась Рожичка, — я их никогда и не носила.
— Ничего, — увлеченно продолжала мать, — я ведь могу снять мерки прямо сейчас.
Рожичка вздрогнула и, прикрыв рот рукой, задумалась: любопытство боролось в ней со смущением.
— Ну-ка, Людвик, выйди на минутку, — наконец проговорила она, бросив взгляд на притихшего глуховатого мужа, который напряженно следил по губам женщин за их разговором. — Приберись немножко в сарае. Мариан тебе поможет.
Мне пришлось уйти. К счастью, отношения матери с Малкой Рожич на этом не закончились. Спустя неделю, когда лифчик — шестерка или семерка — был готов, чашечки связаны и пришиты шелковые ленты, а от Эди так и не было никаких известий, Рожичка вдруг появилась у нас:
— Скажи, Тилка, кто мог бы написать прошение о посещении тюрьмы? Итальянцы держат арестованных в Бельгийской казарме, наш Эди, скорее всего, тоже там, и кое-кто уже навестил своих.
— Думаю, — ответила моя мать, — тут тебе поможет только одна из этих распутниц.
— Которая?
— Ну, например, та, что хозяйничает в фотоателье.
— Тратарова Францка, эта шлюха! — смущенно проронила Рожичка и прикусила язык. Еще и перекрестилась вдобавок. — Неужто ты считаешь, что теперь, когда божья помощь нужна мне как никогда, я должна обратиться к такой женщине?
— У нее есть связи. Да и итальянский она, уж наверное, выучила.
На этом разговор прекратился, принять это было чересчур для Рожички, оскорбляло ее честь. По простоте душевной она, пожалуй, думала, что, прибегнув к помощи «такой женщины», она скорее навредит сыну: безбожие никогда ничего хорошего никому не приносило.
Одним словом, о Францке не могло быть и речи. Она же путалась с итальянцами! Даже нам, детям, было запрещено что-либо принимать от нее — конфеты и тому подобное, — хотя у нее всегда были полные кульки сладостей в сумке и в карманах. И хотя мне уже тогда становилось ясно, что это безнравственно — шляться с мужиками, я часто поднимал ей вслед стыдливо опущенные ресницы и с любопытством глазел на ее похудевшую задницу. Между прочим, я был уверен, что как итальянцы в бункере у железной дороги, откуда она возвращалась под утро вдоль обрыва, вся помятая и усталая, так и в бывшем фотоателье за опущенными жалюзи ей выдирали волосы: больно они лезли, укорачивались и редели. Меня прямо подмывало спросить у нее, почему она, если уж напропалую шляется, не носит платок или шляпу.