блестя топором,
рубить дрова,
силой
своей
играючи.
Любить —
это с простынь
бессонницей рваных,
срываться,
ревнуя к Копернику,
его,
а не мужа Марьи Иванны,
считая
своим
соперником.
Любовь-двигатель, дающая высший творческий азарт, вызывающая на соревнование с великими творцами, взлетающая над бытом, грязью ревности и мелкими людишками… Таким был Маяковский-поэт, таким он был и в жизни, во всех своих чувствах к "своим" как в любви, так и в дружбе: — Ты Лиличку любишь? — Люблю. — А меня ты любишь? — Люблю. — Ну, смотри… — Чего смотреть?
Проверка шла по мелочам:
— Элечка, купи мне карманное мыло, в коробочке.
Я шла покупать карманное мыло. Обошла все парижские магазины — нет такого мыла. Володя опять — купи мыло! Нет такого мыла.
— Ты для меня даже куска мыла купить не можешь!
— Нет мыла.
— Ты знаешь, что я без языка, и тебе лень мне кусок мыла купить!
Нет мыла. Володя со мной уже не разговаривает, мы молчаливо обедаем в ресторане, шагаем мрачно по улицам, настроение безвыходно тяжелое. Но карманного мыла все-таки нет, ничего не поделаешь.
— Как хотите, мадам, я это мыло сам себе куплю.
Володя вернулся в гостиницу с круглой алюминиевой коробочкой, в которой была твердая зубная паста "Жиппс". Он ее, конечно, давно облюбовал, уверенный, что это и есть карманное мыло, но как только я ему сказала, что такого мыла нет, сейчас же начал этим мылом меня испытывать. Пристыженный, он без конца извинялся, трогательный и ласковый, как нашкодившая собака, которая без конца дает лапу, и смешил меня до тех пор, пока слезы раздражения не переходили в слезы от смеха.
* * *
В 1924 году Маяковский в Париже американской визы так и не дождался. Уехал в Москву, но через полгода опять вернулся за тем же, рассчитывая отправиться в кругосветное путешествие. Из Москвы он на этот раз летел и с восторгом рассказывал мне, как на границах летчик, из вежливого озорства, "приседал на хвост".
Этот приезд, в 1925 году, ознаменовался кражей всех денег, которые Маяковский сэкономил для путешествия вокруг света. Днем мы были с ним в банке, он взял все переведенные ему деньги, а оттуда нас, очевидно, проследил профессиональный вор; вор снял в "Истрии" соседнюю с Володей комнату, и когда Володя утром на минуту вышел, в пижаме, не заперев за собой дверь, он успел проникнуть к нему, украсть из пиджака бумажник и скрыться.
Это обнаружилось позднее, когда же я пришла утром к Володе, он еще спокойно жевал свой "жамбон", сидя без пиджака, у столика. Потом встал, надел пиджак, висевший на спинке стула, и привычным жестом проверил на ощупь, сверху вниз, карманы — все ли на месте. И я увидела, как он вдруг посерел! Бумажник! Обыскали комнату, бросились к хозяйке, и вот мы уже бежим в ближайший полицейский участок…
Володя шагает большими шагами, ему не до того, чтобы приравниваться к моим, и я поспеваю за ним как могу. Идем молча, каждый думает свою думу… Денег вор не оставил совсем, и я прикидываю, что бы такое продать… Володя же, может быть, думает о том, как он во второй раз вернется в Москву несолоно хлебавши, с первого этапа кругосветного путешествия, которое так и не состоится. Наконец я говорю Володе, что можно было бы продать мою меховую накидку и кольцо — единственное мое имущество. Володя смеется и, сразу повеселев, бодро говорит, что продавать ничего не нужно, что ни в коем случае не надо менять образа жизни, что мы будем по-прежнему ходить в ресторан "Гранд-Шомьер", покупать рубашки и галстуки и всячески развлекаться и что в кругосветное путешествие он отправится… Так оно впоследствии и оказалось, хотя поиски полиции ограничились показаниями хозяйки, опознавшей вора, хорошо известного полиции. Но Володя телеграфировал в Москву, Лиличка организовала ему авансы в Госиздате и перевела нужную сумму. Ясно помню, как Маяковский рассказывал о краже полпреду Леониду Красину и как тот не только не посочувствовал и не предложил помочь, но язвительно и почти радостно сказал: "На всякого мудреца довольно простоты!" Да, в то время многие были рады, что-де Маяковский остался в дураках, злорадствовали и смеялись. А в связи с кражей и таким к себе отношением он придумал следующую игру: у всех пребывавших тогда в Париже советских русских (а их было немало на Художественно-промышленной выставке) Маяковский просил взаймы денег! Завидя в кафе на Монпарнасе русского, мы его оценивали, каждый по-своему, и если он давал сумму ближе к моей, разница была в мою пользу, если ближе к Володиной, то в его. Когда же он получал отказ, Володя долго отплевывался, выражал мимикой предельную степень возмущения и брезгливости и говорил: "Собака!" Запомнился мне случай с Эренбургом, который только что вернулся из Бельгии и, как обычно, сидел на террасе кафе "Ротонда", — Маяковский обратился и к нему за деньгами. Эренбург ни о чем не стал расспрашивать, ни выяснять, нет ли тут со стороны Маяковского какого-нибудь подвоха, и молча и равнодушно выдал ему пятьдесят бельгийских франков. Маяковский был растроган и доволен — он знал, что у Эренбурга денег мало, и на радостях стал звать Эренбурга Ильей, чего с ним до тех пор не случалось. Когда мы ушли из "Ротонды", он все никак не мог успокоиться, долго трясся от неслышного смеха и выдавливал: "Бельгийские! Обрати внимание на то, что они бельгийские!"
Кажется, тогда же произошел и другой, менее катастрофический инцидент: все в той же гостинице "Истрия" у Маяковского украли только что купленные новые башмаки, которые он выставил для чистки перед дверью. Одновременно была украдена другая пара, у художника Марселя Дюшана, и Марсель немедленно сказал: "Это сделала Жанна". Жанна была красивая женщина, без памяти влюбленная в Марселя Дюшана. Она поселилась в "Истрии", оклеила свою комнату, как обоями, обложками художественного журнала, на которых во всю страницу был изображен Дюшан в профиль, и требовала, чтобы Марсель отдавал ей каждую минуту жизни. Дюшан, привлекательный человек, о котором ходили легенды, математически сухой художник, шахматист, ненавидящий сантименты и эксцессы, всячески старался от Жанны избавиться, скрываться от нее, и чтобы заставить его сидеть дома, Жанна выбросила его единственную пару башмаков на помойку, а чтобы не сразу подумали на нее, прихватила вторую пару, Володину! Она сама же мне это и рассказала. Володя от удивления даже не пожалел о башмаках — ну и нравы у монпарнасцев!
* * *
В этот приезд Маяковский уже осмелел и частенько просился у меня "со двора" — его выражение. Я с радостью отпускала, у меня, конечно, не было Володиной выносливости, и я с ним выбивалась из сил. Володя начал брать с собой, в качестве переводчиц и гидов, подворачивавшихся ему на Монпарнасе молоденьких русских девушек, конечно, хорошеньких. Ухаживал за ними, удивлялся их бескультурью, жалеючи, сытно кормил, дарил чулки и уговаривал бросить родителей и вернуться в Россию, вместо того чтобы влачить в Париже жалкое существование.
Но, конечно, Маяковский не только девушками занимался в Париже, да и занимался-то он ими, так сказать, попутно, поскольку ему все равно нужен был сопровождающий или сопровождающая.
Помню, был завтрак, устроенный в честь Маяковского писателями-унанимистами[22], на котором присутствовали Жорж Дюамель[23], Жюль Ромен[24], Вильдрак[25], Дюртен[26], Мак-Орлан[27]… Встреча с Маринетти[28] в отдельном кабинете ресторана "Вуазен", где нас было только трое: Маяковский, Маринетти и я.
Досадно, что мне изменяет память и что я не могу восстановить разговора (шедшего, естественно, через меня) между русским футуристом и футуристом итальянским, между большевиком и фашистом. Помню только попытки Маринетти доказать Маяковскому, что для Италии фашизм является тем же, чем для России является коммунизм, и огорченного Маяковского. Были мы у Пикассо, который тогда жил и работал на улице Боэси. Были у художника Робера Делоне, где Маяковский познакомился с поэтом-дадаистом Тристаном Тцара. Смутно выплывает чья-то большая квартира, люди, толчея, писатель Ясинович, автор тогда нашумевшей книги "Гоа-Юродивый", и все это — люди, писатель, картины на стенах, книги — имеет какое-то отношение к семье Виардо, к певице Полине Виардо, возлюбленной Тургенева, и к самому Тургеневу. Помню заинтересованного, даже взволнованного Маяковского… но все это ускользает от меня, как сон. Что-то в этом смысле несомненно было, недаром в парижском стихотворении Маяковского "Верлен и Сезан" есть строчки:
[22]
[24]
[28]