Маяковский сидел рядом с Эльзой и пил чай с вареньем. Он улыбался и смотрел большими детскими глазами. Я потеряла дар речи.
Маяковский взял тетрадь из рук О. М., положил ее на стол, раскрыл на первой странице, спросил: "Можно посвятить вам?" — и старательно вывел над заглавием: "Лиле Юрьевне Брик".
В Финляндии Маяковский уже прочел "Облако" Горькому и Чуковскому и сказал, что Горький плакал, когда слушал его.
А позднее Чуковский признавался нам "по секрету", что его в такой степени волнует Маяковский, что он не может работать, когда знает, что тот в Куоккале.
В этот вечер Маяковский так и не вернулся туда — оставил там даму, все свои вещи, белье у прачки и въехал в номера "Пале-Рояль" недалеко от нас.
О. М. спросил, где будет напечатана поэма, и бурно возмутился, когда узнал, что никто не хочет печатать ее. А сколько стоит самим напечатать? Маяковский побежал в ближайшую типографию и узнал, что тысяча экземпляров обойдется в 150 рублей {Насколько помню.}, причем деньги не сразу, можно в рассрочку. О.М. вручил Маяковскому первый взнос и сказал, что остальное достанет. Маяковский унес рукопись в типографию.
Принцип оформления был "ничего лишнего", упразднили даже знаки препинания. Смешно сказал лингвист, филолог И. Б. Румер, двоюродный брат О. М.: "Я сначала удивился, куда же девались знаки препинания, но потом понял — они, оказывается, все собраны в конце книги". Вместо последней части, запрещенной цензурой, были сплошные точки.
Перед тем как печатать поэму, Маяковский думал над посвящением. "Лиле Юрьевне Брик", "Лиле". Очень нравилось ему: "Тебе, Личика" — производное от "Лилечка" и "личико" — и остановился на "Тебе, Лиля".
Когда я спросила Маяковского, как мог он написать поэму одной женщине (Марии), а посвятить ее другой (Лиле), он ответил, что, пока писалось "Облако", он увлекался несколькими женщинами, что образ Марии в поэме меньше всего связан с одесской Марией и что в четвертой главе раньше была не Мария, а Сонка. Переделал он Сонку в Марию оттого, что хотел, чтобы образ женщины был собирательный; имя Мария оставлено им как казавшееся ему наиболее женственным. Поэма эта никому не была обещана, и он чист перед собой, посвящая ее мне. Позднее я поняла, что не в характере Маяковского было подарить одному человеку то, что предназначалось другому.
Маяковский спросил Брика, есть ли название для иконы-складня, состоящей не из трех частей, как триптих, а из четырех. Тот ответил, что не знает, существует ли такая икона, а если существует, ее можно назвать "тетраптих".
Мы знали "Облако" наизусть, корректуры ждали, как свидания, запрещенные места вписывали от руки. Я была влюблена в оранжевую обложку, в шрифт, в посвящение и переплела свой экземпляр у самого лучшего переплетчика в самый дорогой кожаный переплет с золотым тиснением, на ослепительно белой муаровой подкладке. Такого с Маяковским еще не бывало, и он радовался безмерно.
Помню, как, затаив дыхание, раз сто слушал "Облако" Хлебников, как, получив только что вышедшую книгу, стал вписывать в свой экземпляр запрещенные цензурой места и как Маяковский, застав его за этим занятием, отнял у него книгу. Он не на шутку испугался, что Хлебников по рассеянности забудет ее на бульварной скамейке и тогда Маяковскому несдобровать. Он сказал Хлебникову: "Вы с ума сошли, Витечка…"
Маяковского призвали на военную службу. В течение ночи знакомый инженер рассказал ему о правилах черчения, и он поступил в автомобильную роту чертежником.
Нижние чины в армии не имели права ходить ни в театр, ни в ресторан, ни даже по улицам после определенного часа, а о том, чтобы как-нибудь проявить себя в общественном месте, не могло быть и речи.
Существовал в то время в Петрограде человек, называвший себя футуристом и издававший толстый альманах. Он взял у Маяковского стихи для второго номера. Через некоторое время получаем книжку и читаем в ней антисемитскую статьишку Розанова[3]. Маяковский пишет письмо в редакцию "Биржевых ведомостей", что просит не считать его в числе сотрудников этого альманаха. Через несколько дней он встретил издателя в бильярдной ресторана "Медведь". Маяковский в штатском. Издатель подошел к нему и сказал: "Прочел ваше письмо, вы дурак!" Маяковский озверел, но идти на скандал нельзя, и пришлось ограничиться обещанием дать по морде, как только можно будет надеть штатское платье легально.
При расплате я присутствовала вскоре после февральского переворота. Мы шли по Невскому, навстречу нам издатель с дамой. Маяковский извинился передо мной и поманил издателя рукой, тот отделился от своей дамы и немедленно получил звонкую пощечину. Маяковский взял меня под руку и пошел дальше, не оглядываясь. Потом издатель требовал дуэли, но Маяковский отказался, сославшись на дуэльный кодекс, запрещающий дворянину драться с евреем!
Часто думают, что в поведении Маяковского было много "игры". Это неверно. Он без всякой игры был необычен. Его резкость в полемике не была наигранной, так же как не наиграна пощечина, которую человек вынужден дать, если у него нет иных возможностей воздействия на противника. Были люди, не понимающие этого, и принимали полученные ими оплеухи за щелчки, за игру.
Пощечина, при которой я только что присутствовала, была дана всерьез, так же как не была щелчком пощечина, данная Арагоном Андрею Левинсону в Париже за клеветническую статью о Маяковском, опубликованную после его смерти.
Маяковский стал знакомить нас со своими. Начинали поговаривать об издании журнала. Он зашел к Шкловскому, не застал его и оставил записку, чтоб пришел вечером на Жуковскую 7, кв. 42, к Брику. Шкловский служил с каким-то вольноопределяющимся Бриком и шел в полной уверенности, что идет к нему, а попал к нам. От неожиданности и смущения он весь вечер запихивал диванные подушки между спинкой дивана и сиденьем и сделал это так добросовестно, что мы их потом вытаскивали — дедка за репку.
Изредка бывал у нас Чуковский. Он жил в Куоккале и радовался, что беспокойный Маяковский оттуда уехал, хотя относился к нему и к "Облаку" восторженно. Как-то, когда мы сидели все вместе и обсуждали возможности журнала, он сказал: "Вот так, дома, за чаем и возникают новые литературные течения".
Ходить к нам стали Давид Бурлюк, Василий Каменский, Хлебников.
Пастернак приехал из Москвы с Марией Синяковой. Он был восторжен, не совсем понятен, блестяще читал блестящие стихи и чудесно импровизировал на рояле. Мария поразила меня красотой, она загорела, светлые глаза казались белыми на темной коже, и на голове сидела яркая, кое-как сшитая шляпа. Синяковых пять сестер. Каждая из них по-своему красива. В них были влюблены Хлебников, Бурлюк, Пастернак. На Оксане женился Асеев.
Я хорошо помню этот день, этот вечер.
В маленькой комнате раскинулся концертный рояль. Осененный его крылом, Пастернак казался демоном.
В посаде, куда ни одна нога
Не ступала, лишь ворожеи да вьюги
Ступала нога, в бесноватой округе,
Где и то, как убитые, спят снега…
Белесая ночь просачивалась в комнату.
Не тот это город и полночь не та…
В выемку черной лакированной поверхности рояля виньеткой вписан грациозный Асеев:
С неба гастроли Люце
Были какой-то небылью…
Голубые озера Хлебникова вышли из берегов, потушили белую ночь за окном. Он не встал с кресла, длинные руки повисли. Улыбнулся, нахмурился и начал медленно, глухим тихим голосом. Глаза постепенно тускнели и совсем померкли. Он бормотал все быстрее и кончил скороговоркой: "Все!" — выдохнул с облегчением.
И наконец, Маяковский. Хлебников заулыбался. Все приготовились слушать. Стены комнаты раздвинулись.
Версты улиц взмахами шагов мну…