Радостные дни в Москве подходили к концу. Наступил день моего отъезда. Владимир Владимирович хотел проводить меня на вокзал. Но я стеснялась жесткого вагона, стеснялась наших бесчемоданных вещей, наших совсем обыкновенных провожающих мальчиков и очень просила Владимира Владимировича отказаться от такого намерения.
Днем я пришла прощаться на Лубянский проезд и застала Маяковского в комнате с большим букетом цветов. Дурачась и изображая из себя театрального премьера, Владимир Владимирович преподнес мне цветы, выражая при этом сожаление, чтосреди них нет моего цветка.
— Какого моего цветка? — удивилась я.
— Вы, Натинька, — Анютина глазка, нежная и красивая, — ответил Владимир Владимирович.
Тогда же я получила от Владимира Владимировича несколько его книжек, некоторые с надписями. Когда я уходила, Маяковский сказал:
— Натинька, в 7 часов, когда отойдет ваш поезд, я буду стоять на середине Лубянской площади возле фонтана и крикну: "До свидания, Натинька!" А вы высунетесь в окно и крикнете: "Досвидания, Володя!"
Думаю, что Владимир Владимирович не ходил на Лубянскую площадь прощаться со мной. Я же, высунувшись из окна отходящего поезда, сказала:
— До свидания, Владимир Владимирович!
В Киеве меня ожидало много дел, занятия уже начались. Незаметно жаркое южное киевское лето перешло в чудесную теплую и солнечную осень.
Маяковский приехал в Киев 18 октября. Вернувшись в этот день из консерватории, я застала дома книжку, на переплете которой условленным детским почерком было написано: "Наташе Самоненко". Еще будучи в Москве, мы условились, что по приезде Владимир Владимирович не будет посылать мне письма, чтобы не вызвать излишних родительских подозрений, а пришлет мне книгу, на 50-й странице которой будет обозначен час нашей встречи. Получив теперь книгу, я быстро нашла полагающуюся страницу. На ней стояло "7 ч.". Строчка, возле которой это было написано, начиналась со слова "жду". Было уже 8 часов, и я отправилась прямо на лекцию, которая должна была состояться сегодня же в Домкомпросе.
Народу было много, но столпотворения зимних лекций не было. Тема лекции была "Как делать стихи". Из современных поэтов Маяковский хвалил Светлова. Читал его стихи "Гренада". Начались записки, Владимир Владимирович брал их со стола, прочитывал сразу вслух и тут же отвечал. Среди других записок была и моя, написанная на каком-то клочке, без подписи. "Здравствуйте, Владимир Владимирович!" — прочел громко Маяковский и, вдруг осекшись, спрятал записку в карман. Записка оказалась моя, и дальше в ней было написано: "Буду завтра в час, очень бы хотела повидать вас еще сегодня!"
— Почему не читаете записку?
— Читайте, читайте все! — раздалось сразу в зале несколько голосов. Тут мне в первый и последний раз удалось видеть Маяковского на эстраде смущенным. Он даже помолчал несколько секунд, потом улыбаясь сказал:
— Нет, товарищи, эту записку читать не буду.
Читал новые стихи, еще незнакомые киевлянам: "Разговор с фининспектором о поэзии", "Товарищу Нетте пароходу и человеку" и другие.
Как всегда, Маяковскому бешено аплодировали и просили почитать еще.
— Прочтите "Левый марш", "Горькому", "Есенину".
Маяковский стоял и молча ждал, пока уляжется шум. Я сидела в очках и поэтому видела, что смотрит на меня, улыбается.
— "Есенину", — пропищала я, когда голоса стали затихать.
Владимир Владимирович прочитал стихи "Сергею Есенину". Мы никогда не сговаривались об этом с Владимиром Владимировичем, но впоследствии на всех лекциях в Киеве Маяковский, видимо понимая, что мне, глупой девчонке, доставляет это громадное удовольствие, всегда читал те стихи, которые просила я, отступив от этого только один раз, каким образом и почему — расскажу потом.
Домой с этой лекции я опять шла с теткой, только уже с другой, которая не знала Владимира Владимировича. Маяковский нагнал нас, когда мы, уже перейдя площадь, шли по Крещатику. Я познакомила их.
Когда мы дошли до угла Николаевской, где находился "Континенталь", я сделала "страшные" глаза и помотала головой в сторону. Маяковский понял, что идти дальше нельзя, и мы распрощались.
На мне была пестрая, яркая кофточка с пышными рукавами, когда я пришла на другой день к Маяковскому.
— Натинька-фонарик, пестренькая и прозрачная, — радовался Владимир Владимирович моему приходу. И вдруг весь помрачнел.
— Что это, Натинька?
У меня на шее были резные кипарисовые четки, заканчивающиеся крестом.
— Что это, Натинька?
Я объяснила:
— Это бусы, они ведь красивые.
Владимир Владимирович снял четки у меня с шеи и, оборвав крест, надел опять.
— Так можно, — оставался все-таки мрачен. — Вас, может, и в церковь водят?
— Да нет же, никто меня никуда не водит, и вообще никто у нас дома в церковь не ходит, кроме нашей работницы, она старуха уже. Но вот она верит в бога, ходит в церковь и совсем не боится умирать, а я очень боюсь смерти. Знаю, что это глупо, а все равно боюсь.
— Смерть не страшна, страшна старость, старому лучше не жить, — задумчиво ответил Маяковский.
— А что же делать, когда наступит старость, и когда считать что она уже наступила?
— Для мужчины 35 лет уже старость, для женщины раньше. Впрочем, вам еще далеко до этого, — уже улыбался Владимир Владимирович.
Еще раз, уже в Москве, в 29-м году, у нас был разговор ожизни и о старости, и опять Владимир Владимирович называл эти 35 лет, казавшиеся ему страшными. Я же поняла все их значение и весь их ужас только 14 апреля 1930 года.
Пошли гулять. Весь золотой и багряный, залитый прозрачным воздухом и ярким солнечным светом Царский сад был очень красив. Мы долго стояли над обрывом. Смотрели на Днепр, на вид, открывающийся за Днепром. Маяковский бормотал что-то, я стояла молча.
Вечером была лекция в КИНХе.
Следующий день, 20 октября, был пасмурный и холодный, гулять не ходили. Я сидела на диване, закутавшись в курточку Владимира Владимировича, а он, вышагивая в большой комнате ровно столько шагов, сколько их было в комнате на Лубянском проезде, бормотал что-то, видимо работая. Потом мы вместе обедали. Этот обед чуть не погубил всю мою любовь к Маяковскому. К столу были поданы корнишоны. Маяковский набросился на корнишоны, и скоро все они были съедены. Я широко открытыми глазами, чуть не с отчаянием глядела на Маяковского. Вид великого русского поэта, поглощающего огурцы в таком невероятном количестве, казался мне оскорбительным. Еще хуже было то, что Владимир Владимирович, увидев мое удивление и поняв, к чему оно относится, растерялся и тоже почти с ужасом посмотрел на пустую вазочку. Слава богу, принесли сладкое, и инцидент разрешился сам собой.
Прощаемся. Выхожу в коридор. Навстречу идет очень хорошенькая девушка. Не оборачиваясь, чувствую, что она постучалась в 14-й номер. Ревную. Немного обидно. Подхожу к лестнице. Слышу быстрые шаги у себя за спиной и голос:
— Наташа! Вернитесь и подождите немного, я провожу вас.
Возвращаемся в номер. Как я и предполагала, девушка находится в комнате. Она принесла Маяковскому свои стихи. Стихи, видимо, не привели в восторг Маяковского. Он просматривал тетрадку рассеянно и с довольно мрачным видом. В конце концов, сославшись на занятость перед лекцией, предлагает девушке зайти завтра и получить свою тетрадку с его запиской у портье. Девушка смущенная и расстроенная уходит.
Я вопросительно гляжу на Маяковского.
— Вернул вас для того, Натинька, чтобы вы знали — девушка чужая, чтоб не беспокоились, не ревновали, чтоб знали, кроме вас сюда никто не ходите — говорит Владимир Владимирович.
Как хорошо и тепло делается у меня на душе от этого внимания ко мне Владимира Владимировича! В самом деле, если бы совсем чужая и далекая была бы я для него, не стал бы он беспокоиться о том, что я подумаю по поводу прихода этой девушки, улыбаясь, говорю:
— Какое мне дело, кто ходит к вам?
Маяковский подошел ко мне и, взяв обеими руками концы моего воротника, близко притянул меня к себе, пытливо смотрел мне прямо в глаза.