"Значит, это правда, — думаю я, глядя на молодое, прекрасное, важное лицо, слегка повернутое к стене. — Это правда. Он умер".
…В распахнутом пальто, в шарфе, сбившемся с волос, стремительно вбегает в комнату и падает у его ног Ольга Владимировна.
— Володя! А-а-а-х, что ты сделал, Володя!
Со стоном приникает к брату Людмила Владимировна. Она целует родное лицо, и ее слезы катятся по мертвому лицу Маяковского. Стиснув руки, плача, стоит она над своими младшими. Наклонившись, пытается поднять сестру:
— Оленька, милая, встань… Оленька, подумай о маме…
Но Ольга Владимировна бьется, кричит голосом, так жутко похожим на голос брата.
А я не могу заплакать.
Я сижу там целый день, до вечера, не могу уйти, не отвечаю на уговоры Катаняна. Впрочем, он и сам не в силах уйти отсюда. Приходят, уходят, разговаривают вполголоса люди, а я все смотрю и смотрю на это, уже потустороннее лицо…
Смертельно бледный, слишком спокойный Лев Гринкруг ходит по комнатам, успокаивает перепуганную, рыдающую Пашу. Он закрывает входную дверь и вежливо, но твердо останавливает поток случайных, любопытствующих людей:
— Завтра, в Союзе писателей.
Сгорбленный, страшный, сразу состарившийся Асеев сидит неподвижно в углу. Рядом кроткий, маленький Незнамов, не вытирающий слез. Прислонясь к стене, беззвучно плачет Кирсанов. Стоит Олеша[19] с потрясенным лицом. Окаменевший Третьяков сидит, опустив голову на руки.
В девятом часу появляется рослый, широкоплечий человек, директор Института мозга. Приехали взять мозг Маяковского.
Тихим голосом директор говорит, что грипп очень подавляюще действует на психику. Володя болел гриппом почти месяц. Столпившись вокруг, мы слушаем его объяснения. Потом, оглянувшись, он понижает голос:
— Уведите близких.
Двое служителей в белом проходят в комнату Володи. Проносят таз, какие-то инструменты.
Меня вдруг начинает бить дрожь, зуб на зуб не попадает, и Катанян увозит меня домой.
Не было в моей жизни более черного, более тяжкого дня, чем это 14 апреля.
17 апреля 1930
ХОРОНЯТ МАЯКОВСКОГО
Седьмой час.
Освещенная косыми дымно-красными лучами, ползет через Каменный мост шевелящаяся змея похоронной процессии. Сразу впритык за грузовиком, обитым железом, на котором стоит гроб и лежит единственный венок из каких-то болтов и гаек (на нем лента с надписью: "Железному поэту — железный венок"), движется маленький "рено", который Маяковский привез из Парижа. В нем Лиля, Ося, кто-то еще.
Я смотрю на процессию с Москворецкого моста из машины Горожанина. Он прилетел на похороны из Харькова.
…Брики узнали о смерти Владимира Владимировича в Берлине, куда им была послана телеграмма:
"SEGODNIA UTROM WOLODIA POKONTSCHIL SOBOI
LEWA JIANIA"[20].
Они выехали немедленно. Похороны задержали до их приезда. Катанян ездил встречать их на границу в Негорелое, по пропуску, выданному Аграновым. Рассказывал, что при встрече Лиля очень плакала. Ося же был сдержан.
По обе стороны Донской улицы, на всем ее протяжении, молчаливо и неподвижно стоят делегации фабрик и заводов с приспущенными траурными знаменами.
Москва провожает Маяковского.
Мы приезжаем раньше, чем прибывает процессия. Отряд конной милиции строится у ворот кладбища, на асфальтовой полосе, между могилами. Двойной ряд пеших милиционеров опоясывает приземистое здание крематория. Горожанин угрюмо говорит: "К большой свалке готовятся".
Толпа рвется в ворота. Встают на дыбы, ржут, вертятся среди надгробий лошади, осипшие от крика милиционеры стреляют в воздух. С трудом оттесняют толпу к выходу.
Людской волной я отброшена к стене крематория, сбоку крыльца. Я упала, ушибла ногу, разорвала чулок. В страхе прижавшись к парапету, стою с Олей Третьяковой и Наташей Брюханенко. Толпа оторвала нас от друзей, и мы не попали в крематорий.
Толстый важный человек в кожаной куртке неторопливо следует по опустевшему асфальту. Поднявшись на ступени, он пытается пройти, величественным жестом отстраняя милиционера. Я узнаю Халатова.
Халатов возглавлял Госиздат. Он неприязненно относился к Маяковскому. К двадцатилетнему юбилею Владимира Владимировича журнал "Печать и революция" в очередном номере на первой странице поместил портрет Маяковского, о чем редакция сообщила поэту, поздравляя его.
Халатов распорядился вырвать портрет из всего тиража!
Халатов славился тем, что никогда и нигде не снимал шапки — ни дома, ни на работе, ни в театре. Острили, что даже в ванне он сидит в шапке. Сейчас он в шапке направляется в крематорий.
С наслаждением я вижу, как разъяренный милиционер срывает с его головы шапку и, схватив его за шиворот, пинками спускает с крыльца. Круглая каракулевая шапка катится по асфальту, и, качая тучным брюхом, мелкой рысцой бежит за ней бородатый неопрятный человек с развевающимися кудельками.
Наше отсутствие обнаружили, и Третьяков выбегает на поиски. Он помогает нам взобраться сбоку на парапет. Задыхаясь бежим мы, держась друг за друга, и тяжелые двери крематория закрываются за нами.
Сквозь торжественные звуки "Интернационала" до нас доносятся конское ржанье и гул толпы. Как в осажденной крепости, стоит жалкая кучка измученных людей и смотрит, как медленно опускается в ничто, в никуда все, что осталось от великолепного человека, от блистательной, короткой, так рано отгремевшей жизни.
Все кончено…
Открываются двери, и стоящие в цепи милиционеры снимают фуражки. В суровом молчании стоит в весенних сумерках громадная толпа с обнаженными головами.
--
На другой день после самоубийства К. Чуковский написал мне:
"Глубокоуважаемая Галина Дмитриевна!
Все эти дни я реву, как дурак (…) Мне совестно писать сейчас Лиле Юрьевне, ей теперь не до писем, не до наших жалких утешений, но пусть она помнит, что о_н_а и с_е_й_ч_а_с н_у_ж_н_а М_а_я_к_о_в_с_к_о_м_у, пусть она напишет о нем ту книгу, которую она давно затеяла написать. Это даст ей силу вынести тоску.
Я помню первый день их встречи. Помню, когда он приехал в Куоккалу и сказал мне, что теперь для него начинается новая жизнь, — так как он встретил единственную женщину — н_а_в_е_к_и — д_о с_м_е_р_т_и. Сказал это так торжественно, что я тогда же поверил ему, хотя ему было 23 года, хотя, на поверхностный взгляд, он казался переменчивым и беспутным…
Где-то у меня есть фотография той эпохи. Любительская. Он лежит в траве с моим Бобкой. Я пришлю ее Брикам — потом.
Ваш Вася, когда будет старичком, будет гордиться: "Я знал Маяковского". Он уже в 4-летнем возрасте знал, что Маяковский "самый хороший поэт". Помните, Вы писали об этом.
Преданный Вам К. Чуковский".
О ПИСЬМЕ СТАЛИНУ
Шел декабрь 1935 года.
Прошло пять с лишним лет после смерти Маяковского. Это были тяжелые для нас годы. Люди, которые при жизни ненавидели его, сидели на тех же местах, что и прежде, и как могли старались, чтобы исчезла сама память о поэте. Книги его не переиздавались. Полное собрание сочинений выходило очень медленно и маленьким тиражом. Статей о Маяковском не печатали, вечеров его памяти не устраивали, чтение его стихов с эстрады не поощрялось.
Конечно, для всех, кто знал и любил Маяковского, все это было очень горько.
Мы с трудом перебивались. Катанян с головой ушел в редактуру и изучение наследия Маяковского. Я перепечатывала материалы для Полного собрания. Почти все первое посмертное издание было перепечатано моими руками, на моей портативной машинке. И хотя мой труд оплачивался очень скудно, я никому бы не уступила этой чести.
Последней каплей, переполнившей чашу, было распоряжение Наркомпроса об изъятии из учебников литературы на 1935 год поэм "Владимир Ильич Ленин" и "Хорошо!".
Необходимо было что-то предпринять. И Лиля Юрьевна решила написать Сталину, в те годы больше никто не мог помочь.