И тут произошло это. По безоружному табору наших семей с югославской территории был открыт жестокий губительный огонь. Отряд оказался зажатым с двух сторон. Самые опытные из партизан сделали попытку спасти наш безоружный табор. Под командой моего сына они залегли с пулемётами и начали отстреливаться. Но силы были слишком неравны: несколько человек сражались с целой частью. Один за другим падали в бою товарищи Никоса, но он сам, раненный, продолжал стрелять, давая возможность женщинам, детям, всему обозу выходить из-под губительного огня. Он стрелял до тех пор, пока титовские жандармы, перейдя границу, не подползли к нему сзади и не навалились на него. Тогда последней гранатой он взорвал пулемёт, себя и врагов.
Вот о чём рассказал мне командир, бывший свидетелем славной смерти моего Никоса... Страшный удар! Но я пережила его на ногах. На моём попечении было много раненых, и все они были мои дети. Некогда было предаваться горю, со всех сторон слышались стоны, меня звали: «Мать, мать, мать!» Мои раненые звали меня матерью.
Теперь слушайте о последнем событии, после которого моя голова стала белой, как мрамор наших древних статуй. Это произошло вскоре после того, как титовцы убили моего сына. Ну да, то случилось в понедельник, а это — в пятницу на той же неделе...
Удача ненадолго улыбнулась нам. Мы прорвали фашистское кольцо, перевалили за хребет и, сделав километров пятьдесят по горным дорогам, считали себя вне опасности по крайней мере на несколько дней. Мой госпиталь расположился в нескольких пастушеских хижинах. Воздух был удивительно прозрачным, каким он бывает только осенью в наших горах. Пастухи не жалели для раненых овечьего молока...
Я и сейчас не знаю, как это получилось, но только однажды под вечер мы вдруг услышали стрельбу у самой околицы. Выбежав с дочерью на крыльцо домика, где у нас лежали тяжело раненные, мы увидели, как к госпиталю, отстреливаясь, торопливо отступают несколько партизан. Вслед за ними, стреляя и бросая гранаты, наступали хитосы. Их было много. Я поняла: это всё. Можно было, конечно, попытаться бежать или спрятаться — но раненые! Они лежали в домах. Большинство из них не могло даже двигаться. Над нашим домом висел большой белый флаг с красным крестом. Я взяла дочь за руку, и мы с ней загородили собой дверь, втайне надеясь, что, может быть, в этих заокеанских наймитах сохранилось что-нибудь человеческое. Это было всё, что мы могли сделать. Я помню, как один из хитосов, маленький, весь заросший, остановился перед нами, вытер со лба пот и, что-то нечленораздельно выкрикнув, вдруг вскинул пистолет... Больше я ничего не видела.
Когда я очнулась, первое, что я ощутила, была сырость. Высоко сиял небольшой четырёхугольник тёмносинего неба, и в нём застыл, распластав крылья, какой-то хищник, точно прибитый к небесной голубизне гвоздями. Всё вокруг было сыро и мокро. Оглянувшись, я увидела морщинистое лицо крестьянки, склонившееся надо мной. Я узнала её: в последние дни она добровольно выполняла в моем госпитале обязанности сиделки.
«А раненые? А дочь?» — спросила я её. Старуха ничего не ответила. Её морщины точно окаменели. Две тяжёлые слезы тихо вылились из её выпуклых мутных глаз, сверкнули у переносицы. Уже потом пастухи, отыскавшие меня — живую среди трупов моих питомцев, которых фашисты прикончили, рассказали мне, что моя дочь, моя чистая Рулла... Нет, это слишком тяжело, об этом даже вам, советскому человеку, мне трудно рассказать...
О чём же я говорила? Да, о том, как я очнулась... Оказалось, крестьяне спрятали меня на дне старого, полувысохшего колодца, находившегося в церковном садике. Вся округа была занята фашистами. Одна из их частей встала гарнизоном в этой деревеньке. Хитосы шныряли всюду. Мои новые друзья убедили меня переждать в этом заброшенном колодце, пока хитосы уйдут. Выбора не было.
Хорошие люди были эти мои новые друзья — пастухи, крестьяне и местный священник, которого до той поры я даже и не встречала. Они трогательно заботились обо мне. Колодец, вырытый в зарослях садика при церкви, был неглубок, он был давно заброшен. Мои друзья разобрали одну из стенок сруба, сделали в ней довольно большую нишу, укрепили её плетнём и застелили соломой. Я могла сидеть, лежать, но встать или вытянуться на моём ложе было невозможно. Впрочем, до удобств ли было!
Моя рана, оказавшаяся не очень тяжёлой, заживала быстро. Но была другая рана, душевная, которая всё время кровоточила... И тут мне помогла одна хорошая ваша книга, которую моя Рулла читала когда-то раненым и которую я, лёжа в своём колодце, страницу за страницей восстанавливала в памяти. Я вспоминала те места, где рассказывалось о переживаниях матери Олега Кошевого. Я знала — всё, что написано, правда. Я знала, такая мать есть, живёт. И тут, в колодце, я не чувствовала себя одинокой. Я мысленно беседовала с матерью Олега, рассказывала ей о своём горе, советовалась, спорила с ней. В этом я черпала силы...