Теперь обе, исподтишка переглядываясь, топчутся около нее, но к машине она идет, отвергнув их помощь, сама. До чего же мерзко быть таким вот мертвым грузом, который надо поднимать, опускать и всюду сопровождать. Никто не знает, до какого маразма она дошла в надежде вылечиться: курорт в Альпах, где она с утра до вечера моталась от холодных источников к горячим; клиника на Верхнем Ист-сайде, где ей неделю за неделей вкалывали в вены жидкое золото. Предел унижения, верх разврата, но если б руки снова обрели подвижность, оно бы того стоило. В уме она не перестает писать, лежит ночами без сна, передвигает по прямоугольнику, который видится ей в темноте, фигуры туда-сюда. А что проку — с таким же успехом она могла бы и ослепнуть.
Они доходят до машины, ее сажают сзади, чтобы она могла поднять ногу повыше. По радио надрывается какой-то поп-певец, и племянница Моники, засмущавшись, спешит его выключить.
— Мне он не мешает, — говорит Белла, — пусть поет.
Поначалу девчушки возражают, затем снова включают радио, а минуту спустя и вовсе забывают о Белле.
— Полная ретруха, что скажешь? — говорит одна.
— В этом вся фишка.
Сейчас они не напускают на себя серьезность и нравятся ей больше. Вдобавок, что за блаженство катить, покоясь на мягких сиденьях, смотреть из окна, наблюдать, как меняют цвет облака над картофельными полями. «Смотрите на природу», — единственный совет Сезанна. На днях она наймет шофера, он отвезет ее к утесам, она будет глядеть на океан. А пока что ее возит туда-сюда Нина, приходящая помощница, а по Нининым правилам брать деньги за то, чтобы поглазеть на океан, негоже. В прошлую их поездку Нина не знала ни минуты покоя: все опасалась, как бы енот не забрался в мусорный бак.
Когда они подкатывают к галерее, она все же разрешает взять себя под руки и так поднимается в зал, где уже полным-полно дам на высоченных каблуках и господ в полосатых шелковых пиджаках. Беллу в ситцевом балахоне и матерчатых мокасинах, не знай все, кто она, приняли бы за уборщицу. Они стоят с бокалами в руках — кто поглощен беседой, кто обшаривает глазами зал, на картины не смотрит никто, кроме щуплого мужчины в превосходном черном костюме, он пристально рассматривает самую любимую ее картину — сначала слева направо, потом справа налево. На эти картины, самые последние, так — по ее замыслу — и следует смотреть: вглядываться в мазки, изменение цвета.
Ей хотелось бы поговорить с ним, но не тут-то было. Вокруг уже теснятся помощники кураторов, издатели журналов, организаторы передвижных выставок — чмокают в щеки, охают, ахают. Высшие чины не в сезон в такой путь не пускаются, зато они отрядили тьму-тьмущую посланцев, а один даже откомандировал жену. Надеются, что она упомянет их музеи в завещании, хотя, разумеется, зарятся они не на ее картины. В сейфе, где поддерживается определенная температура, в строго охраняемом складе в Квинсе она держит четырнадцать полотен Мэддена позднего периода, предмет вожделений, сокровище, которое она припасла на случай одинокой старости. Пока она им владеет, ее телефон не умолкнет: пожалуй, половина присутствующих на вернисаже смогут назвать все до одной картины вместе с датами и размерами.
— Ты сегодня чудо как хороша, — рассыпаются они в комплиментах, — но эти, — указывают на картины, — еще лучше.
Что ни скажи, поток лести не остановить. Она ищет глазами девчушек, которые ее привезли, гадает: строчат ли они еще в своих блокнотах, но не находит их.
Зато видит Эрнеста, он в щегольском коричневом костюме наподобие тех, что носили гангстеры сороковых годов, из-за кошмарных протезов лицо у него — череп и череп. Тем не менее при виде его она ощущает прилив нежности, своего рода благодарность старому склочнику оттого, что он ни на йоту не изменился. Привязанность к Эрнесту — одна из загадок ее старости: ведь бывало, стоило ему открыть рот, и она взвивалась. А сейчас непомерная четкость его речи, манера демонстрировать, как тяжко ему бремя своей значительности, почему-то трогают: ей видится в них доблестный отказ смириться с поражением. Помимо всего прочего Эрнест — единственный, с кем она еще может пререкаться, единственный, кто не подстраивается к ней.
Она подставляет щеку для поцелуя, берет его за руку, уводит в укромный угол.
— Очень экзальтированно, — он кивает на картины.
— Ты их уже видел.
— Знаю. Я и тогда находил их экзальтированными. Это страстное прощание с материальным миром.
— Ничего подобного. Но во всяком случае высказывание для тебя необычное.
— Слишком стар я стал для формализма. Ты тоже. Они — твой порыв к метафизике.