— Не смеши меня.
— Художники никогда не понимают своих работ. — Он смахивает пушинку с ее плеча. — А как поживает твоя помощница?
— За последнее время дважды приходила в синяках: в первый раз сказала, что свалилась в подвале с лестницы, во второй уверяла, что с маху налетела на дверь.
В деревне про Нининого мужа всем всё известно — и про его наркоманию, и про паранойю, и про стычки с полицией, — но когда Белла пытается остеречь Нину, та уверяет, что у них все хорошо, они ввернули в подвале лампочку, и падать она больше не будет.
— На прошлой неделе он опять взялся за свое. Ей это вовсе не нравится, так что не начинай.
— А если б и нравилось, она что, призналась бы тебе? Но не в том суть, а в том, почему тебя это так расстраивает.
— Всякий раз, когда я кому-то сочувствую, ты считаешь, что маразм не за горами.
— Лишь если тут замешан чокнутый муж. Впрочем, возможно, дело не в этом.
— В чем же тогда? И говори потише.
Он хмурится, поджимает губы.
— Полагаю, она видится тебе простой пейзанкой, а раз так, по твоим понятиям, ей положено быть счастливее тебя, — старое и весьма распространенное заблуждение, пора бы это осознать. Бессловесные страдают, бесталанные страдают, те, кто смотрит телевизор, страдают. Думать подобает только так, а не иначе.
— Кстати, твои знакомые телевизор не смотрят.
— Все равно я прав.
— И не в том суть. А в том, что она должна быть счастливой — она этого заслуживает.
— Точно так же, как и множество других несчастных.
— Но не тех, кого я знаю.
Как ему объяснить, что одна Нина ничего у нее не просит. Только Нину, похоже, огорчает, что Беллу, такую богатую, окруженную вниманием, жизнь почти не радует.
— Полагаю, ты так размякаешь от ее стряпни. Страшно подумать, как много значит еда в нашем возрасте. Помнится, я как-то ел у тебя потрясающую телятину ее приготовления. Кстати, ужин после вернисажа будет? Тебя кто-то чествует?
— Галерея.
— Надо думать, я зван.
— Разумеется.
— Где нас будут кормить?
Она называет ресторан, он кивает: ресторан его устраивает.
— Недурная карта вин. А что, наша дорогая Моника и впрямь рассчитывает продать столько картин, что так раскошелилась?
Надо бы что-то съязвить в ответ, но она не находится. У нее кружится голова, в последнее время такое нередко случается. Живот подводит, ей кажется, что у нее отмирают какие-то жизненно важные клетки. Если сказать Эрнесту: «Я день ото дня слабею, я умру», он отрежет: мол, все умрут, и Сократ был смертен. Она вцепляется в его руку.
— Отведи меня, пожалуйста, в офис. Мне надо сесть.
Внезапно ее шатает, колени у нее подгибаются, Эрнест качается, того и гляди упадет: ему ее не удержать. Они пританцовывают на месте, приседают, вихляют из стороны в сторону, пока отчаянным усилием воли ей не удается выпрямиться и тем самым поднять и его.
Тут к ним подплывает Моника, заглядывает Эрнесту через плечо.
— Ты как? — громко — так чудится Белле — кричит она.
— Ее надо посадить, — трепыхается Эрнест. — Еще бы чуть-чуть, и она упала в обморок.
Белла поворачивается, чтобы сразить его взглядом, но Моника, обняв ее за плечи, проводит сквозь толпу.
— Я в полном порядке, — говорит Белла. — Не тормошись, нужды нет.
— Разумеется, нет. И все-таки разреши увести тебя в мой кабинет, там есть покойный диванчик — тебе будет удобно.
Минуту спустя Моника уходит за водой, а в дверях возникает Эрнест.
— Ты тот еще помощник, — рявкает она. Он против обыкновения молчит. Она поднимает глаза — с дивана ей видны поросшие седой щетиной морщины на шее — и сожалеет, что напустилась на него. — Да ладно. Ты не виноват.
— Раньше я был вполне даже сильный, — говорит он, откашлявшись. — Для своего сложения, во всяком случае. Все поражались, какой я спортивный.
Она закрывает глаза, и в памяти всплывает солнечное утро в Лауз-пойнт[2], художники играют в софтбол[3], Клей изо всех сил старается бросить мяч так, чтобы Эрнест мог его отбить, у него не укладывается в голове, почему Эрнест, человек незаурядного ума, играет из рук вон — казалось бы, чего проще. Из всех, кто был там в тот день, один Эрнест не понимал, что к чему, какие шуточки отпускают по его адресу, как подмигивают, и все размахивал и размахивал битой, но мяч так ни разу и не отбил.
И ей далеко не в первый раз приходит в голову: как бесило бы Клея наступление старости, старость была бы ему не по плечу — ему бы с ней не совладать. Приятие, смирение были не из числа его добродетелей: он продолжал бы прыгать со стен, отвешивать тумаки направо-налево, нырять в январе в океан, пока не переломал бы себе руки-ноги, и его эскапады не стали конфузить окружающих. Еще лет пять он, пожалуй, прожил бы, ну а если бы ему, как всегда, пофартило, то и десять, но в конце концов все равно бы разбился. Терпение у него напрочь отсутствовало.