- сжав складное лезвие "Жилетт".
Вечером явилась ты на танцы.
Я сумел тебя очаровать,
а мои приятели - испанцы
вусмерть упоили твою мать.
Я плясал, но каждую минуту
бритву сжать ползла моя рука.
В полночь мы вошли в твою каюту,
где маман давала храпака.
"Мама спит,- сказал я осторожно.
- Почему бы не пойти ко мне?"
Ты шепнула: " Это невозможно",
- и, дрожа, придвинулась к стене.
Опытный в делах такого рода,
я тебя на руки подхватил
и по коридорам теплохода
до своей каюты прокатил.
"Ты не бойся, не дрожи, как зайчик,
я к тебе не буду приставать.
Счас вина налью тебе бокальчик",
- молвил я, сгрузив тебя в кровать.
Я разлил шампанское в бокалы
и насыпал белый порошок
в твой бокал. К нему ты лишь припала
- и свалилась тут же, как мешок.
"Спи, усни, красивенькая киска",
- бросил я и бритву разомкнул,
и к тебе пригнувшись близко-близко,
волосы на пальцы натянул,
и, взмахнув отточенной железкой,
отхватил со лба густую прядь...
Чудный череп твой обрить до блеска
удалось минут за двадцать пять.
В мире нет сильнее наслажденья,
чем улечься с девушкой в кровать
и всю ночь, дрожа от возбужденья,
голый череп пылко целовать.
В этой тонкой, изощренной страсти
гамлетовский вижу я надрыв.
Жаль, что кой в каких державах власти
криминальный видят в ней мотив.
Потому-то я на всякий случай
акваланг всегда беру в круиз
и, смываясь после ночи жгучей,
под водой плыву домой без виз.
По Одессе, Гамбургу, Марселю,
по Калуге, Туле, Узловой,
ходят девы, сторонясь веселья,
с выскобленной голой головой.
Если ты, читатель, где увидел
девушку обритую под ноль,
знай, что это я ее обидел,
подмешав ей опий в алкоголь.
"Я менеджер тухлого клуба"
Я менеджер тухлого клуба,
В котором толчется хипня.
Кобзон и Успенская Люба
Навряд ли споют у меня,
Ветлицкая тоже Наташка
Навряд ли заглянет сюда.
Филипп и евонная пташка
Ко мне не придут никогда.
Так кто же у нас выступает,
Кто слух усладит хиппанам?
Здесь Слава Могильный бывает,
Ди-джей Кабыздох ходит к нам.
Ужель про таких не слыхали?
О, люди! Ленивые тли!
А бард Теймураз Миноссали,
Цвет совести русской земли?
А Гиршман, поэт и прозаик?
Какой тебе Алан Чумак?
Стихами он всех усыпляет:
И мух, и людей и собак.
Поэтому вход для зверюшек,
Как видите, не возбранен,
приводят и телок и хрюшек
И поят зеленым вином.
Потом их волочат на дойку,
А кое-кого на зарез.
Шучу я, конечно же в койку.
У нас в этом смысле прогресс.
Ведь все мы, друзья, зоофилы,
Животные, мать нашу так,
И будем любить до могилы
И телок, и жаб, и собак.
"Немолодой Иван-царевич"
Немолодой Иван-царевич
В расшитом золотом кафтане,
бубня невнятно о невесте
Болтался на телеэкране.
Он меч хватал за рукоятку,
Грозясь расправиться с Кащеем,
И рожи корчил равнодушно,
Поскольку был, наверно, геем.
А может даже и не геем,
А лишь обычным алкашом,
Который любит, скушав водки,
Купаться в речке голышом.
И очень даже было видно,
Что не нужна ему подруга,
Что пузырем трясет за кадром
Гример, прогульщик и пьянчуга,
Что все, что нужно человеку
Нарезать помидоров с луком,
Всосать по сто четыре раза
И дать раза всем бабам - сукам:
Бухгалтерше, зловредной твари,
Что не дает никак аванса,
Актеркам Варе и Тамаре,
Что взяли тон над ним смеяться,
А так же дуре - сценаристке
Влепить меж поросячьих глазок,
Что б чаще думала о смысле
Своих дебильных киносказок.
А я лежал, седой и мудрый,
В мерцании телеэкрана
С одной хорошенькой лахудрой
И все жалел, жалел Ивана.
Иван, будь чаще с молодежью
И разделяй ее забавы,
Охвачен бесноватой дрожью,
Вали ее в кусты и травы.
Пои ее поганым зельем,
А сам не пей, коли не молод.
И будут выжжены весельем
Промозглость лет и жизни холод
Я любил поджигать кадиллаки Я любил поджигать кадиллаки, Хоть и был я не очень богат, Но буржуи, такие собаки, Норовили всучить суррогат. "Подожди, - говорили, - Вадюша, Хоть вот этот поганенький джип." "Нет, давай кадиллак, дорогуша, Если ты не петух, а мужик". И обиделись вдруг богатеи, Что какой-то пьянчуга - поэт Вытворяет такие затеи, А они, получается, нет. Да, ни в чем не терпел я отказа, Власть я шибко большую имел, Ведь чесались сильней, чем от сглаза, От моих пиитических стрел. Знали, твари, что если вафлером И чмарем обзовет их поэт, То покроет навеки позором И заставит смеяться весь свет. И боялись меня хуже смерти Все министры, менты и воры, А потом сговорились ведь, черти, И отрыли свои топоры. Дали денег, приказ подмахнули И услали меня в Парагвай. Стал я там атташе по культуре, А работа - лишь пей-наливай. Познакомился с девкой хорошей. Хуанитою звали ее, Часто хвост ей и гриву ерошил, Загоняя под кожу дубье. Но ревнива была, асмодейка, И колдунья была, вот те крест, И при мне угрожала всем девкам, Что парша у них сиськи отъест. Целый год остальные мучачи За версту обходили меня. И тогда Хуаниту на даче Утопил я. Такая фигня. Вот иду я однажды по сельве С негритянкой смазливой одной, Запустил пятерню ей в кудель я И притиснул к платану спиной. Ну-ка думаю, черная стерлядь, Щас ты мне соловьем запоешь. Вдруг откуда-то из-за деревьев Просвистел ржавый кухонный нож И вонзился девчоночке в горло Кровь мне брызнула прямо в лицо, И нечистая сила поперла Из густых парагвайских лесов: Мчатся три одноногих гаучо На скелетах своих лошадей, Ведьмы, зомби и Пако Пердуччо, Выгрызающий мозг у людей, И под ручку с бароном Субботой, Жгучий уголь в глазах затая, Вся в пиявках и тине болотной, Хуанита шагает моя.... В общем, съели меня, растерзали, Не нашлось ни костей, ни волос, Лишь от ветра с платана упали Мой ремень и обгрызенный нос. В Парагвае меня схоронили, Там, в провинции Крем-де-кокос. В одинокой и скорбной могиле Мой курносый покоится нос. В полнолуние он вылезает, Обоняя цветы и плоды, И к девчонкам в постель заползает, Чтоб засунуть себя кой-куды.
Я блондинка приятной наружности
Я блондинка приятной наружности, У меня голубые глаза, Бедра сто сантиметров в окружности И наколочки возле туза. Если джентльмен сорвет с меня трусики, Обнаружит на попке коллаж: Лысый черт трет копытами усики И готовится на абордаж. А правей, на другом полушарии Там сюжет из античных времен: Толстый карлик и негр в лунапарии Избивают двух римских матрон. Вот такие на теле художества Развела я по младости лет. Кавалеров сменила я множество, А приличного парня все нет. Был один аспирант из Мичуринска, Не смеялся, как все дурачье, Но умильно и пристально щурился На веселое тело мое. Он пытался скрестить умозрительно Карлу с негром и черта с бабьем, Стал болтать сам с собой,и стремительно Повредился в умишке своем, Окатил себя черною краскою И рога нацепил на башку Вместе с черной эсэсовской каскою, И детей стал гонять по снежку. Тут его и накрыли, болезного, Отметелили, в дурку свезли. И житьишко мое бесполезное Вместе с милым затухло вдали. Грудь опала и щеки ввалилися, А седалище вдруг разнесло, Черти с бабами силой налилися, Пламя адское задницу жгло. Ни спасали ни секс, ни вибраторы, Ни пиявки и ни кокаин. И лишь обер-шаман Улан-Батора Нечто вытворил с телом моим. Нежной лаской, молитвой и святостью Усладил он мои телеса И над синей наколотой пакостью Закудрявились вдруг волоса. Я была расписною картиною, Стала вдруг я курдючной овцой, Безответной жующей скотиною С человеческим лысым лицом. И меня больше черти не мучают, Щечки пухлые, вымечко есть. Лишь монгол мой от случая к случаю Обстригает на заднице шерсть.