Да и можно ли нашей памятью мерить истинность вещей? Не нужна ли нам память скорей для собственного ублаготворения, нежели для точности? Может быть, у памяти именно такое предназначение, а может быть, все должно отстояться внутри ее, освоиться, утихнуть, чтобы наконец стать правдой. Может быть, истинность событиям придает как раз наша тоска по ним, наша жалость, то, что мы себя находим там, вдалеке, поскольку в настоящем мы как раз теряемся, блуждаем в потемках, не в силах отделить себя от событий, а события от себя. Может быть, посредством памяти о событиях мы хотим дать им сегодняшнюю жизнь, эту единственно возможную форму вечности, поскольку только настоящее истинно, только в нем мы существуем, пусть и в страданиях.
Поэтому, наверное, я чувствую себя временами очень старым, как будто у меня в жизни ничего и не было, кроме старости, как будто эта печальная пора была у меня всегда и будет всегда. Моя старость кажется мне такой же давнишней, как вся моя жизнь, более давнишней, чем память. Я вспоминаю свое детство, молодость и зрелость только для того, может быть, чтобы не чувствовать себя беднее других, поскольку есть такой закон, чтобы у каждого было свое детство, своя молодость и зрелость, а некоторым и этого мало, и они надеются на вечность.
Но, положа руку на сердце, признаюсь, что навещать те далекие годы мне тяжело, я все как будто обиваю чужие пороги, непрошеный гость, самозванец. Боюсь, что я только возмущаю понапрасну покой тех минувших лет со своей нескрываемой старостью. Мне не с чем туда идти, нечем нравиться, нечем даже вызвать снисходительную улыбку — иногда так смешна тугоухость у стариков, она всех веселит, дает повод для шуток. Но я не смогу скрыть, что знаю, как будет дальше, а какое дело до этого моему детству и юности!
Я с ними вроде уже и не я, другой, чужеродный, не знакомый ни этому беленькому ребенку, ни этому молодому мальчику, они и не подумают признать во мне никого близкого, хотя понимают, наверняка понимают, что я и они одно и то же. Но им страшно это сознавать, им это рано знать, и потому они отдаляются от меня еще больше, самим себе не родные и мне, неузнанному, не родные, тому, кто забрел не в свою пору жизни.
Каждое мое нашествие только их мучает, это видно по их испуганным лицам, по тому, что они начинают заметно тосковать. Они только и ждут, когда я уберусь вон из их мирка, хотя бы и на тот свет, чтобы уже больше их не преследовать. Они хотят жить для себя, не помнить родства со мной, не признаваться в нем. Если бы моя старость была только личиной, если бы я был столь же несведущ душой, как они в свои годы, — а иначе как же им меня признать.
Я напрасно ждал от них доверия, уже не родственного даже, но обычного, житейского, какого вправе ждать каждая старость, простой приветливости, на которую имеет право старость, даже просто снисхождения. Я чувствовал себя среди них незваным гостем, которого встречают собаками, запертыми воротами, ворчливым словом: «Только что был, недели не прошло». Конечно, ребенку я хуже дедушки-домового, который служит чем-то вроде угрозы в очередь с палкой, а юнцу я предостережение.
Я знаю, что лишний раз мучаю их, не даю им спокойно вкусить ни детства, ни молодости, поскольку приношу им в дар их будущую жизнь, которую они вовсе не жаждут познать.
А у меня нет к ним ничего плохого, я прихожу к ним, как к соседям в зимний вечер, обогреться, побыть немного на людях, хоть меня не ждут и не приветствуют, потому что при мне кусок не лезет в горло, но я к ним привык и все захожу в надежде, что сегодня они будут повеселей и я повеселею с ними, а если застану их в заботах, то присоединюсь к их заботам, а если у них будет горе, то и я присяду к их горю, и, может быть, они простят мне мое нашествие, поскольку что мне осталось в жизни, кроме надежды, что я сумею к кому-нибудь приткнуться и так проведу время.
Я все хожу в это мое не мое детство, потому что куда мне еще деваться, но я не жду от этого ничего хорошего, не жду даже снисхождения для себя. Кому охота представить себя мной? Может быть, только отцу. Во всяком случае, ни ребенку, ни парнишке, они явно считают, что мои посещения — это месть им за мою старость, что за моей тоской прячется какой-то злой умысел, который призван их уничтожить, и я частенько подумываю, зачем мне все это нужно.
Может быть, это с моей стороны и нехорошо, но после таких мыслей меня еще больше тянет туда, хочется хоть краешком глаза заглянуть. Я встану где-нибудь за деревом, откуда меня не будет видно, или притаюсь в тени моей старости, которая спрячет лучше, чем самый толстый ствол дерева, и оттуда буду смотреть целыми часами. Я хочу быть добрей к ним, стараюсь быть незаметнее, но не могу удержаться, чтобы не вмешаться, не выругать за что-то, не предостеречь, как мне то диктует прожитая жизнь: как будто мне неизвестно, что я уже не тот, не прежний я.