Выбрать главу

Сам он тоже оделся в праздничное, побрился, почистил башмаки сажей с молоком, а к воротнику пристегнул большую костяную запонку, выструганную, как было заметно, недавно, потому что кость белела так, будто ее только что отделили от мяса. Он сам себе всегда вырезал запонки из коровьих костей, из рогов или из грушевого дерева. В довершение всего отец надел шляпу, ту самую, которую надевал только при больших оказиях, потому что у него была еще другая шляпа, старая, траченая, которую он обычно надевал на молотьбу, чтобы в волосы не налетала труха, а также в поле на случай дождя; эта шляпа всегда висела в полном забросе, в сенях на гвозде, но, когда в ней возникала нужда, она обычно куда-то исчезала, зато та, другая, висела на чердаке в большом бумажном мешке, высоко под стрехой, чтобы никто случайно не взял.

Я помню, что когда открыл для себя в детстве чердак, то этот мешок вызвал у меня самый живой интерес, из-за него чердак казался мне полным тайн, а когда мне все-таки удалось сшибить мешок, я расстроился, увидев всего-навсего отцову шляпу.

День обещал быть жарким, и я поражался, почему отец не может обойтись без шляпы.

— Ты берешь шляпу? — сказал я. — В такую жару берешь шляпу?

Он пронзительно взглянул на меня.

— А поздороваться надо будет? Даже самая умная голова не заменит шляпы.

Так что когда отец надел еще и шляпу, в доме настало совершенное воскресенье, и мать показалась нам другой, хоть сейчас ей садиться расчесываться, и солнце светило в окно как-то праздно, а когда мы вышли, оказалось, что оно и на мир так светит. И весь день оставался таким же воскресным, так что по приходе нам не хотелось снимать праздничного, чтобы не портить себе день, и так осталось до самого спанья. И нам было чудно по дороге смотреть на людей, что они работают, как будто им не хватало буден, и барыня нас удивила, что вышла к нам в шлепанцах и переднике.

Сразу же с порога отец взял меня за руку, как ребенка, и не выпускал до самых ворот усадьбы. Он не сказал по дороге ни слова, шел мрачный, задумчивый, погоду не соизволил одобрить даже взглядом, и только его рука как-то жадно держала мою. Он был весь погружен в это занятие, оно заменяло ему слова, он словно хотел его оставить в памяти и ощущал, что держит меня не только рукой, но, наверно, и всем своим существом, биением пульса, всей своей кровью, и следил, чтобы это чувство не ослабевало, остерегался всех других чувств, остерегался хвалить погоду и работающих, мимо которых мы шли.

Мы так ходили только в давние времена, когда он меня брал на храмовый праздник куда-нибудь в другую деревню, а он ни с кем не ходил на такие праздники, только со мной, хотя какая я ему был компания, только совместно молчать. Он вел меня обычно окольными дорогами, через овраги, буераки, полевыми тропинками, чтобы никто к нам по дороге не присоседился, и тем же путем, подальше от людей, мы возвращались, и он не выпускал моей руки даже во время покупок; в последний раз это было, когда он вел меня на учебу в город. Даже тогда мне не хватало смелости освободить руку, хоть нам обоим было неудобно, он нес на спине узел с постелью, а я сундучок с разными вещами. Я боялся, что обижу его, если неожиданно высвобожусь из его жесткой руки, потому что причины для этого не было, и я свыкся с мыслью, что так должно быть.

Но сейчас меня жег стыд — ходить с ним таким образом по деревне, ведь я почти сравнялся с ним в росте. Люди, мимо которых мы проходили, останавливались и глядели нам вслед с удивлением, куда это мы собрались такие разодетые, да еще и держимся за руки, уже вроде бы устарели для этого. Но как-то никто не решился остановить отца, видно, каждый постановил дойти до ответа своим разумом, чтобы не напороться на его ворчание.

Я глаз от земли не мог поднять, потому что стыдился даже того, что вымылся, оделся в чистую рубаху и что в довершение всего отец идет в этой кобеднишной шляпе, в то время когда изо всех дворов, из домов глядела на нас обиженная будничность, издевалась над нами, рычала, как на чужих. Люди в драном тряпье, босые, в лаптях, полуголые, телеги, груженные навозом, плаксивые дети, стоящая в воздухе пыль, вольно гуляющая скотина всякого рода. В такой день даже священник в черной сутане выглядит неприлично, почему он и ждет вечера, если хочет пройти через деревню.

Я чувствовал себя как заяц, которого травят, вслушивался с тревогой в душе, не говорят ли чего про нас, не скрипят ли где двери, не едет ли телега. Может быть, меня мучил не столько стыд, сколько страх перед этой отцовской жадностью, а может быть, я еще не дорос до нее, если чувствовал себя опозоренным. Я чувствовал, что люди смеются втихомолку над нами, мол, вот, два взрослых мужика, а идут как отец с ребенком, и меня злость брала на отца, я даже хотел в глубине души, чтобы кто-нибудь из встречных решился его высмеять в глаза за его праздничный наряд и кобеднишную шляпу.