Выбрать главу

Он тогда посмотрел на мать, стоящую у печки, и сказал с упреком:

— Я же просил похолоднее.

— Ты, говорят, был, — сказал я. — Тебя видели.

Он все еще мешал суп, как будто я не с ним разговаривал, а я почувствовал, что не могу ни в чем его упрекать, если сам его не видел, и даже пожалел, что начал этот разговор, я должен был знать заранее, что мне не продраться сквозь его спокойствие, это спокойствие было выше меня, он уже меня почти одолел единственно своим помешиванием ложкой в тарелке, но ведь он еще и молчал, правда, что он мог ответить на такой вопрос. Однако я рвался дальше:

— Тебя точно видели. Ты ведь им не померещился. Ты что хотел?

С тех пор он уже не показывался, во всяком случае не только я, но и никто другой больше его не видел. Можно было бы сказать, что наступил желанный покой. Но мне от этого было не легче. Меня еще больше мучило это отсутствие, эта тишина, нежели его мелькание за моей спиной. Раньше я хоть слышал о нем, что он где-то там, где-то стоит, ходит, а теперь всякий слух о нем пропал. Как-то пусто стало около школы, как будто срубили старое дерево, потому что он уже настолько сросся с окружающим, что, исчезнув, должен был оставить после себя пустоту. Иногда я оглядывался в надежде, что он где-нибудь тут, только скрывается ото всех. Я спрашивал почти каждый день сторожиху, не было ли кого. А когда со двора доносился вопль детей, я вскакивал, думая, что это они бегут ко мне с криком:

— Он пришел! Пришел! Идите!

А ведь и дома нас друг другу вполне хватало. Иной раз не хотелось даже разговаривать, да и о чем. У нас было что-то такое, что заменяло нам и слова и мысли. Но дома мы становились обычными, простыми людьми, привыкшими друг к другу, к лицам друг друга, к тому, что мы всегда рядом, и еще чего-то желать было бы неуместно. Эта обыденность не позволила бы нам тосковать друг о друге, да, наверно, не принято тосковать о том, кто всегда рядом с тобой. Мы подчинялись обыденности, как подчиняются смерти. Мы ей даже и не удивлялись, мы могли дарить друг друга только взаимной привычкой, она заменяла нам все, мы и существовали-то как бы только по привычке.

Я уже знал, что вошел для него в привычку, если он больше удивлялся своей усталости, возвращаясь с поля, нежели тому, что я у него есть. Но мне в него трудно было поверить, — вот он сидит по ту сторону стола и ест суп. Я иногда спрашивал себя, действительно ли это мой отец. Ведь тот мой отец искал меня неизвестно зачем, скрывался от меня, выстаивал часами на холмах, кружил вокруг школы как тень, как какое-то привидение, не позволяя до себя дотронуться, сеял вокруг беспокойство и злость, а этот мой отец мешал ложкой суп и ворчал на мать, что горячо. Тот все пробуждал какую-то тоску, а этот был обычный. По его лицу я не мог даже угадать, придет ли он еще когда-нибудь к школе, хоть и не попадаясь мне на глаза, хоть и скрываясь от меня. Мне ведь будет достаточно, если кто-нибудь позовет меня к нему, к этому пустому месту вместо него, туда, где он только что стоял, мне хватит и того, что вокруг будут уверены, что он тут был, я утешусь и этим, мне только бы услышать, как прибегут дети:

— Он пришел! Пришел! Идите!

И в их жадной радости я увижу его — может быть, яснее, чем вот так, через стол. Глядя ему в лицо, я просил мысленно, чтобы он пришел еще хоть раз к школе и переменился бы ко мне, я говорил ему, как без него пусто у школы, говорил, что я все оглядываюсь в отчаянной надежде, нет ли его тут, ведь он должен тут быть, и не нахожу покоя.

И он пришел. Не знаю, то ли моя тоска ему передалась, то ли это было дело случая, но он пришел, и довольно скоро.

Я немного задержался в школе, меня задержал дождь, даже не дождь, а сплошной ливень, в тот день хляби небесные разверзлись. Небо не обещало ничего хорошего, но дождь немного притих, и я поднял воротник и вышел из школы. Я не узнал отца сразу. Сначала меня удивило, что кто-то спокойно сидит на куче камней перед школой, как на солнышке, с непокрытой головой и в одной рубашке.

Если бы я сам его не заметил, он бы мне, наверное, так и не крикнул и дома бы не признался, что пришел за мной, потому что, когда я стал перед ним, он даже не поднял глаз. Видимо, весь ливень он просидел тут, потому что он выглядел каким-то чужим, словно бы постаревшим на десять лет, он был мученый-перемученый этим дождем, он истекал дождем, вода текла у него с лица, с волос, с рук. Он сжался по-собачьи, и это было единственной его защитой от дождя.

Я что-то хотел ему сказать, но вдруг позабыл все слова, проглотил. Я коснулся его плеч. Он только тогда посмотрел на меня из-под тяжелых от дождя век, посмотрел со страхом.

— Вот я принес, — сказал он, вытянув из-под мышки мешок, как доказательство того, что он пришел не зря. — Накройся, промокнешь.