И что бы ее брата ожидало среди них? Он шел, снедаемый страхом, как бы кто не решил сжалиться над нею еще больше, чем сжалился он, ее брат, и не напомнил бы ему когда-нибудь при всех то, что он хотел любой ценой скрыть: вот что с ним было, с ее братом.
Так что он и не думал их догонять. Он освободился слишком большой ценой, а идти ему было так же, как им, по той же дороге.
А те ума не могли приложить, почему он их не догоняет. Они оглядывались на него, высматривали, приманивали его, сокращая расстояние. Их раздражало это расстояние, они завидовали этому расстоянию, как хорошей корове, а может, они и боялись брата-шурина вдалеке, он ведь там все мог учинить, это здесь, между ними, он был бы такой же, как они, за ним и следить не надо было бы. А на расстоянии он приобретал вес. Он был как будто их тенью, он разнюхивал их следы, все разузнавал про их совесть.
Они ведь шли не быстро, как с поля после дня работы, каждый чувствуя свое тело, которое еще потяжелело от усталости — своей и общей, они были высушены коварным солнцем, которое неведомо когда свалилось с высоты и вышло им навстречу. Они устали от этих нескончаемых хлебов, они сами стали как хлеба, а тут еще надо было волочь за собой позади идущего все на одном и том же расстоянии, тяжелом, как цепь, отделяющем его от них.
И отца тоже оседлало утомление, он сбился со скорости, не рвался так вперед, он шел, как бы примирившись с другими, и мать не бил уже так резко, когда она припадала, а только как бы гладил ее прутом, подталкивал, покалывал, напоминая уже не ногам, но совести, он уже набрался терпения и бил, только когда она не справлялась сама, но злости уже не было. А когда все шли через мост и шествие несколько растягивалось, он не понукал, ждал, когда мать сможет перевести дух, и даже один раз ответил на приветствие, которым кто-то наградил его со снопов проезжавшей телеги, и он, пройдясь по соломе рукой, спросил того, на снопах:
— Ну, как, все уже?
— Да успели перед дождем. А вы куда?
— Да куда глаза глядят.
— Далеко?
— Как выйдет.
Как-то раз на горе — как на грех, местность изменилась, всходили из последних сил — отец задержался, чтобы дать людям отдохнуть, но все дружно догадались, что просто и отец хочет поглядеть, где его шуринок, о котором он все слышал, что тот идет следом, и за которого он отвечал перед людьми, что он вот так идет за ними, и которого он не испугался, когда тот был готов в глаза ему вцепиться, а испугался только потом, когда он шел в отдалении и вовсе не хотел их догонять. Отец бы предпочел все простить ему, нежели без конца слышать, что он идет за ними, — вон его голова, еле над хлебами виднеется, или вот он с горы спускается, пропал за вербами, вот через мост идет, как-то неверно идет, пробирается, скрюченный какой-то. И не помогало даже то, что отец ни разу не обернулся. Шурин все равно не дал бы себя забыть и не дал бы себя простить настолько, чтобы их не мучить.
Отец чувствовал, что это уже не прежний браток-шуринок, который и проклял и вернулся теперь, — нет, это идет за ними дух-тень-напоминание, волочится следом, чтобы они не забыли недавнюю ненависть. И отцу это надоело, недаром он, остановившись на горе, решил сам во всем удостовериться и, если будет возможно, расквитаться с этим наваждением, посмеяться над ним, как над загробным видением.
— Ну, где этот злой дух?
— Да не так далеко. Не так далеко, — повторял кто-то, приглядываясь.
А потом он услышал почти на ухо сказанное матерью, ее мученический шепот:
— Может, подождем?
Он это понял так, что все заодно с этим шурином-братом, чертом рогатым, который как раз показался из серых хлебов, сам столь же серый, он понял, что все они заодно, даже мать, — и против него. И он понял также, что вызывало в нем страх с самого начала, с той минуты, как он услышал, что тот плетется следом.
Отец понял, что шурин — орудие какой-то страшной мести, что он так и будет терпеливо идти в отдалении, пока не смутит людей, и все в глубине души осудят отца, да и мать тоже подумает с благодарностью о своем добром брате. Что мог отец противопоставить великодушному смирению шурина? Не свою же нечистую совесть!
И он повлек людей прочь с этой горы, а матери, как только она согнулась над своими руками, зло дал по ногам, как в первый раз, так что она обернулась с упреком, как бы желая сказать: «Я ведь не виновата».
Они не могли понять, что с ним сделалось, он ведь уже смягчился, когда они шли в гору, и едва касался ее прутом, и их тоже не подгонял, а тут как злой дух в него вселился. И их охватил страх, что мать от этого прута упадет скорей, чем от усталости.