И это отец, который даже наводнения не испугался, когда по деревне разнеслась весть, что река вышла из берегов, но он вышел в сад и дождался воды. С колокольни бил набат, люди, плача и ругаясь, выгоняли скотину из хлевов на волю, хватали, что кому под руку страх подсовывал: детей, перины, образа со стен, и гнали коров, гусей, остальное бросая на съедение подбирающимся водам, в жертву им, потому что река не обойдется без человеческих пожитков. Некоторые обгоняли на возах бегущее стадо людей и скота, хотя наводнение — оно, как смерть, всех уравнивает, в наводнение люди становятся ближе друг другу, они держатся сообща, откровенней, никто не должен скрывать или преуменьшать свое несчастье. Кто-то, может быть, даже ждет наводнения, как единственного возмездия, которое наступит скорей, чем божеское, которое неподкупней человеческого, а сурово так же.
Только один отец, он единственный, вышел в сад навстречу наводнению, глухой к просьбам матери, умолявшей бежать, как бегут другие. Он стоял себе и стоял в двух шагах от этой мутной большой воды, в которой с трудом можно было признать нашу заурядную чистенькую речку, такую всем послушную, что в ней только бельишко стирать, скотину поить и раков ловить. А сейчас этой речке было тесно в долине. Речка несла деревья, мосты, хаты, сараи, собачьи конурки и силилась захватить еще больше.
Но он ее не боялся. Он уже столько раз боялся и обращался в бегство вместе со всеми, спасаясь от ее алчности, а потом возвращался на свой вымерший двор, покрытый илом, в котором едва-едва проглядывали следы его жизни, — и он ничего не мог с ней поделать, как только терпеливо сносить свою беспомощность и еще крепче утверждаться в мысли, что ты ничто: придет град и все выбьет, огонь все сожрет, река все возьмет, а тебе останется только плач и скрежет зубовный. И ведь с рекой по-всякому пытались сладить: веночки ей в воду пускали, песенки ей пели, бывало также, что после большого наводнения мужики сговаривались и шли пороть реку батогами.
Он стоял и смотрел, как она прибывает, его брало раздумье, что вот она такая страшная, а подбирается так мягко, незаметно для глаза занимает новые земли. Она пришла и встала так близко, что он уже не мог отступить перед ней. То, что она была близко, как-то освобождало его от страха, на таком близком расстоянии он чувствовал, что он ей родствен душой. Она уже не была мутной большой водой, несущей на хребтине деревья, мосты, хаты, собачьи конурки, она только самым кончиком языка слизывала землю по кусочкам. И когда она наконец подошла к его ногам, уже вроде присмиревшая, словно озадаченная его неуступчивостью, он ей сказал:
— Дальше не пройдешь, сука.
И с этого места вода начала спадать.
Отец, который с собственной смертью шел бороться стенка на стенку, как будто не на жизнь и на смерть, а просто кто кого, так что он меньше заботился о том, что смерть стоит у порога, а больше о том, чтобы не проиграть.
Отец, который и на барыню нашел управу, когда отправился к ней просить коня, чтобы привезти меня из города, с учебы, потому что во всей деревне не было для этого подходящего коня, в деревне кони были беспородные, старые, надорвавшиеся, столь привычные к своей почти людской судьбе, что только кнутом да руганью можно было выбить из них искру жизни. А у барыни в упряжке ходили горячие жеребчики, с маленьким, узким храпом, которые не опускали шей ниже неба, с гривами как у девушек, вороные, гнедые, буланые, с густой и чистой, как ковер в хозяйских покоях, шерстью. И ходили они осанистей, чем деревенские кони, не по-мужичьи, а на цыпочках, едва касаясь земли, и шажки делали мелкие, сдержанные, и кровь в их жилах текла не обычная красная; грех было подумать, что они одной крови с деревенскими лошадьми, которые рождены для сохи, бороны и земли. Когда такая упряжка показывалась на дороге, хотелось снять шапку, как перед господом богом, когда он едет навещать больных.
Такого вот коня и пошел просить отец у барыни. Она привела его в конюшню и велела брать первого с краю коня и за это еще потребовала три дня отработки на пашне. Но отец ответил, что если будет ее барская милость, то он сам себе выберет коня. И он пошел вдоль конюшни, зорко глядя на выгородки, где в стойлах стояли кони, чем дальше, тем выше ростом, благородней, стройней; барыню все больше разбирал гнев на это самоуправство, все больше поднималась в ней злость, но она ничего не могла ему ответить, потому что он еще не выбрал себе коня. Отец шел, изумлялся, завидовал, но не останавливался, направляясь к концу конюшни, мимо всех этих разномастных и капризных, мимо храпов, ноздрей, грив и ржущих глоток, как будто он знал, что где-то там, в конце, должен быть конь, которого он задумал.