Я посмотрел на него, потому что мне показалось, что на каком-то месте моей речи он поднял на меня взгляд, который был для меня ощутим, как укол иглы. Но он сидел по-прежнему прикованный к табурету и смотрел только себе под ноги.
— Но вот ты, — продолжал я настойчиво, — ты ведь мог бы получить свою долю. Ты ведь от земли, и земля должна быть твоя. Ты никуда от нее не уйдешь. Ты бы только сказал, что хочешь. И тебе бы дали. Всем дают. Даже тем, которые мало что от земли имели, у них ее не было, они только мечтать могли. Слепым, хромым, совсем больным, у которых рук не хватит для земли, на которых уже крест поставлен. Сейчас ведь никто не признается, болит у него что-нибудь или нет, никто и не сомневается, что справится с землей. Вдруг все забыли свои болезни, изъяны и немочи, забыли даже свою ненависть к земле, простили ей все провинности, грехи и обманы, град и засуху, неурожаи, скудость. Не помнят, что по ее милости пережили. Даже бодрятся, как будто в них святой дух вселился. Хромые бросают костыли, на глазах у людей излечиваются от хромоты, выпрямляются их больные ноги. Слепые так радуются этой земле, как будто уже прозрели и видят ее воочию. Умирающие даже смерть откладывают на потом. Говорили, что кто-то уже после соборования восстал. Поскольку стыдно болеть в такое время, хромать в такое время, стыдно верить в свои болячки и стыдно умирать. Хоть земля еще не вытаяла из-под снега и ее не слышно и не видно. А ты помнишь, как покойник дед по матери покупал тот клочок земли на развилке? Я куплю, сказал он, но только весной, когда ее можно будет увидеть. А сейчас не куплю, я ее не вижу, вижу один снег, а за снег я платить не буду. А ведь он-то знал эту землю, она была соседская, он частенько ее пахал, ходил по ней. Столько народу ломится за землей, как будто и мертвые встали, многим и не земля важна, а чтобы их не обошли, чтобы они чужими не оказались, боятся от других отличиться, не хотят в такое время оставаться в стороне. Только ты один все смотришь, а сам не знаешь чего хочешь, даже слышать не желаешь ни о чем. А может, ты уже и не понимаешь такого слова — «земля», настолько уже от нее освободился. Но если ты думаешь, что с тебя хватит, так и останешься ни с чем. Хочешь верь мне, хочешь не верь, но я вот тебе говорю, что только в земле можно быть уверенным, поэтому ее так трудно вынести. Она, может, ничего и не дает, но и не предает. Ее-то ты уж никогда не выдумаешь, слишком она настоящая, разве что сам обманешься. И ничего хорошего в том, что ты освободился от земли, ты же сам к этой свободе будешь прикован, к той же самой земле, которую бросил и которой ты знать не хотел, к этой пустоте в тебе, которая зияет вместо земли.
Я почувствовал какую-то досаду. Я сам с собой разговаривал, сам себя слушал. Но, несмотря на это, я чувствовал, что должен высказаться до конца. Я не знал даже, в чем состоит это «до конца», я не знал, чем кончатся мои слова. Может быть, до конца горечи, которая внезапно поднялась во мне, может, до дна смелости, о которой я даже и не подозревал, которая не была собственно моим свойством, может быть, и в пику себе, на какой-то момент, чтобы наконец познать себя, и я все торопился, досадовал, желал высказаться, пусть нескладно, лишь бы до конца, хоть бы и впопыхах, потому что времени моего, как говорится, всего ничего, до первых петухов, а потом придется исчезнуть, растаять в собственном тумане, в своем сочувствии к нему, пребывающему в безразличном молчании, раствориться в его личности, в его бесплодных стремлениях, настолько бесплодных, что никто никогда даже и не узнает, что он был за человек.