Выбрать главу

Она пророчила, что ночью будет гроза, одна из тех гроз, которые наполняют тревогой людские сердца. Она уже видела молнии, опоясавшие наш дом, видела двор в огне, видела поля, иссеченные градом. Гроза своей силой соответствовала ее страху за отца. Мать притом ссылалась на своих кур, которые с самого утра ходили как одурманенные, не шли на ее громкие «цыпа-цыпа-цыпа», не прикасались к зерну, которое она им в изобилии рассыпала. Они стояли в тени и обмирали, как будто их страшила именно та, матерью предсказанная, гроза. Правда, мать вообще при каждом удобном случае ссылалась на своих кур, как будто это были существа, способные к сверхпредчувствиям, во всяком случае, способные пробудить предчувствия в человеке. Но из ее нетерпения, страшных пророчеств, из обвинений в легкомыслии и проклятий вылезала, как шило из мешка, тоска по отцу.

Я ей не поддакивал. Я сидел осоловелый и размышлял, права ли мать насчет грозы. Я бы так сидел, может быть, до возвращения отца, разве что перебрался бы на крыльцо, потому что в избе становилось душно, если бы матери в конце концов не пришла в голову мысль послать меня в поле.

И я взял грабли и пошел. Я пошел даже с радостью, меня уже тяготила вялость и эти переселения из дома на крыльцо, с крыльца в тень, хотя по-настоящему никакой спешки с этой работой не было, суслоны могли еще постоять.

В поле я разделся до пояса и так, полуголый, ходил по стерне, работая граблями, и работа казалась мне легкой и приятной. Я посвистывал себе под нос, время от времени искал в небе жаворонка, который меня упорно передразнивал, с радостью отвечал людям на их приветствия. Вскоре, однако, грабловище стало жечь ладонь, потом пот начал заливать лицо, течь по спине, под поясом хлюпало. Я взмок и просолился, я все больше вспоминал материны слова о грозе. А когда я наконец оперся о грабли, чтобы отдышаться, мне уже больше не хотелось двигаться. Тогда я и увидел отца. Он или нет? Он был еще далеко, но мог ли я не узнать его, я бы узнал его по одной только тени, по шагам, по своему предчувствию.

Он бежал по дороге, бежал тяжело и неуклюже, бежал, как к несчастному случаю, к месту пожара, как к вздувшейся корове на пастбище, бежал, вздымая тучу пыли. В сердце у меня екнуло. Я подумал, что его что-то взбесило, если он так бежит, ведь последний раз он бегал еще мальчишкой, то есть полвека тому назад, и к тому же стоит такая жара, и дорога разбитая, перемолотая коровами, лошадьми, телегами, он бежит со своим старым сердцем и седыми волосами. Издалека я почувствовал, как он устал, какое тяжелое у него, загнанное дыхание, но как он упорен.

Он бежал все медленней, правда, уже рысцой, хотя было видно, сколько он вкладывает сил, сколько бы на хороший быстрый бег хватило. Так люди продираются через хлеба, через заросли боярышника, можжевельника, терновника. Я забыл про свой страх, мне стало жалко отца. Я сделал несколько шагов ему навстречу, на край поля. Он был в тех же самых башмаках, в той же куртке и белоснежной рубашке, в каких ездил в город. Не доходя поля он замедлил бег, он шел, но земля уходила у него из-под ног, он качался, как будто вот-вот мог рухнуть в пропасть. Я засомневался, не подать ли ему грабли. Но тут я увидел его разъяренное вспотевшее лицо, больше искаженное яростью, чем усталостью. Я его никогда еще таким не видел и хотел было отступить перед ним на шаг, поскольку та ярость, которую он нес в себе, требовала уважительного отступления с моей стороны. Я ведь не мог позволить, чтобы он вдруг, в двух шагах от меня, устыдился своей ярости, пожалел бы, что его, старика, понесло сюда в ослеплении, нужно было, чтобы он успел от нее избавиться, что-то бы на ходу придумал, как ребенок, не научившийся врать, но он вдруг стал бестолково бродить по полю и твердить, что ему ничего не нужно, он только прибежал, и все, и ничего.

Он добрался до меня и без единого слова схватился за грабли изо всех сил. Я подумал, что он так крепко держит грабли, чтобы не поддаться усталости, которая подкашивала его, как мешок зерна, взваленный на спину. Но силу его рук, сведенных на грабловище, я почувствовал своими руками. Я, кстати, держал грабли легко, почти подавал их ему. Если бы он захотел, он бы взял их из моих рук, как с земли. Но он не брал, только стискивал их все сильней, стискивал так, как будто хотел размозжить руки на этом грабловище, лишить их силы, свои большие руки, в которые вошла вся его ярость и вся мощь. Я со страхом посмотрел в его лицо. Оно перекосилось от усилий, а может быть, от боли, которой он не мог превозмочь. Жилы, набухшие кровью, выступили у него на висках, на лбу, на шее. Я ловил его запаленное дыхание своим ртом, а биение его сердца разносилось по всему полю, оно даже в граблях отдавалось. Я понял, что не могу ему их сейчас отдать и не могу отпустить их, да он и сам не хотел брать, он только так мерялся силами. Он должен был получить подтверждение, что я сам не хочу отдавать грабли, что все дело только в них, ни в чем другом, только в граблях.