Поэтому и чтение было для меня не чем иным, как продолжением моей верности, оно одно, по правде сказать, объединяло нас. Это было наше единственное с ним воспоминание, единственное общее желание, единственное разделенное чувство. Я не пропустил почти ни единого вечера, а поскольку всегда находилось, что читать, я не беспокоился, что с нами будет, как будто бы наши чтения могли обеспечить нам общее, спокойное бессмертие.
Когда делили усадьбу, я принес сколько-то книг, хоть и натерпелся из-за этого стыда. И не потому, что я брал, тогда все брали, кто что мог, мебель, ковры, люстры, даже половицы, и кафель с печей, и землю, прежде всего землю. Наконец пришли времена земли, только земля могла идти в счет. Тот действительно брал, кто брал землю. Что были мои книжки против их земли? Книжки было некому брать, кроме меня, я один такой выискался, хотя сколько стыда я вытерпел, известно одному мне. Люди покачивали головой, жалели меня, самые же добрые подгоняли:
— Пора брать землю, пан учитель, землю, а не книжки.
И стыд мой увеличивался, потому что я понимал, что люди жалеют не меня, а мое юродство, одни жалеют от души, другие со смехом, но всем жалко, что я такой чудной, и даже не потому, что я смешон был с мешком книг за плечами, а потому, что я упускаю время, оно уходит как сквозь пальцы, а я даже не догадываюсь, не замечаю этого, как будто у меня глаза завязаны, а это всегда выглядит смешно. Может быть, именно тогда кое-кто запасся на будущее баснями обо мне. Наверное, вообще единственное, что от меня останется, это мое тогдашнее юродство. Легче всего и верней всего сохраняется в людской памяти именно смешное.
Но что я мог поделать, я ведь знал, что эти книжки ждали меня, рассчитывали на одного меня. Зачем тогда была мне моя ученость, если бы я их не взял, когда они стали ничьи? А ведь они вселяли в меня скорее страх, нежели любовь, и скорее ненависть, нежели жадность. Я не так уж их и любил, как это могло показаться, может быть и любил, но раньше, в училище, или даже еще раньше, когда я не умел читать, и если бы было можно, я бы охотно успокоился на том, что говорила мама, что на свете есть только одна книга — божественная.
Некоторые говорят о книгах как о волшебном царстве, говорят, что всем в жизни обязаны книгам, и вспоминают, как читали часто украдкой, без света, при луге, и не за столом, а где-нибудь на дереве, укрывшись в листьях, но что касается меня, я трудился над книгами изо дня в день, в праздник и в будни, и ничего хорошего от этого не получилось, кроме сомнений. А ведь я долго верил книгам, пока еще питал надежду, что когда-нибудь я справлюсь с этой огромной библиотекой. Меня не отпугивало, что она издевается надо мной, уверенная в своей недоступности, что ее высокородие попирает каждого, кто придет помериться с ней силами, а уж меня тем более, но я верил все же, что придет такой день, когда я возьму в руки последнюю книгу, и будет мне великое ублаготворение, о котором я мечтал всегда, не мстительная радость, а ублаготворение. Откуда мне было знать, что книги не только не мертвы, но и хитры, они, как звери, коварны и злы, и, когда они не могут взять на испуг, они стараются соблазнить, обещают больше, чем дают, сами ободряют, но тут же обманывают, всасывают в свои вроде бы ясные глубины, прохладные, как господские покои, но, когда получше оглядишься, будет уже поздно, скрутит, завертит в сомнениях. Они разрешают даже думать, что ты близок к постижению высшей мудрости, а ты просто отброшен от прежнего простого, спокойного разума. Ты ищешь ясности, а у мудрости столько этих ясностей…