Часто я даже спрашивал себя, не лучше ли ничего не знать, ничего не видеть в этом мире, я завидовал, несчастный, своему отцу, его разумному невежеству, его как бы врожденной мудрости, этой единственно благородной мудрости, на какую способен человек. Я проклинал книги. Я часто мечтал, хоть мне стыдно в этом признаваться, чтобы какой-нибудь слепой случай заступился бы за меня и освободил от власти книг, от моего рабства или от вины перед ними, это можно называть как угодно, а сам я освободиться не смел. Когда война пришла в нашу деревню, я тихо думал — вот, может, война. Я выходил вечерами из погреба, несмотря на посвист пуль, я проверял, не горит ли где, я уже готов был горевать, что в усадьбе пожар, я готов был к великому прощанию с книгами, ведь только книги могут так пылать, только от книг огонь вздымается до неба, и если книги горят, то их не погасишь, и я не казался себе лживым в моей готовности к страданию, я бы действительно страдал, если бы усадьба горела, но горело обычно другое — дома, сараи, стога, хлеба на корню, и я как-то все обманывался в ожиданиях, пожары были обыкновенные.
И чего бы стоило мое обучение, в которое отец вложил все свои надежды, если бы я не пошел брать книги, которые даже войну пережили и перетерпели мою скрытую ненависть.
Кстати, сейчас мало кто помнит, что когда-то я сходил за ученого, сейчас я просто чудной, нелюдим, сейчас люди только удивляются, что я все еще живу на свете. Хотя какой из меня был ученый, просто учитель, обыкновенный учитель, когда кто-нибудь льстил моей учености, я только терялся, как пойманный на месте преступления, и даже не мог вежливо возразить, только бормотал что-то на манер ксендза, которому бабы целуют ручку:
— Не надо. Не надо.
Я не говорю, что это было мне так уж неприятно, я, наверное, позволял себе увлечься их похвалами, правда, тут был замешан и отец, который заранее уверовал в меня, придумал меня себе в утешение, а я поверил его вере, она была мне и удобна, мне с ней было уютно, как телу в перине, как усталому в тени, как человеку в покое, я привык к ней, я знать не хотел ничего другого, кроме того, что давала мне вера отца, его несбыточные надежды. Его вера казалась мне иногда более жизнеспособной, чем я сам, я был лишь ее слабым отражением. Но все равно мне было хорошо.
Отец, когда я был маленьким, часто сокрушался, что я какой-то слабенький, что меня ветром сдувает, что я не как другие дети, мне не нравится на солнышке, а когда отвязывается корова, я сажусь и реву. Правда, я не упомню, чтобы в чем-нибудь уступал своим ровесникам. Я всегда был рослым не по возрасту, я не хуже других озоровал, считался первым специалистом по чужим садам, лучше всех щелкал бичом, что мне принесло немало славы, больше во всяком случае, чем моя воспоследовавшая ученость. А ведь эту славу я завоевал не где-нибудь, а на лугу, где всякий мог ударить бичом, а законы царили суровые, хоть и более справедливые, чем в деревне, потому что никто никому не уступал первого места без борьбы.
Мы состязались с самой ранней весны и вплоть до заморозков, пока не побивало траву в лугах. Мы бросали коров, которые сбегали с луга и оказывались в клеверах, в зеленях, ботве, на картофельном поле, кто там помнил про коров, когда каждый норовил стать первым. А старый овчар с усадьбы был нашим идолом. Мало того что он не снисходил пасти вместе с нами, он со своими овцами пользовался всеми помещичьими горами, логами, прогалинами, все окрестности были его, куда нам с коровами хода не было; может, и это раздувало его славу, но у него еще был его знаменитый кнут. Он всегда объявлялся нам откуда-то с вершины, когда переправлялся со своими овцами с горы на гору, ему и эти высоты прибавляли величия. Мы с завистью следили за ним с наших низинных лугов. Он целыми часами валялся где-нибудь под кустом, а когда поднимался, то как бы нехотя щелкал бичом, это было не более как движение бровью, но на овец наводило трепет, они мчались со всех сторон, кидались наперегонки ему в ноги, а потом покорно шли туда, куда он.
Мы были его верноподданными. Мы таскали ему груши, яблоки, табак, украденный у отцов, а он ничем нам не платил, кроме того что вставал и щелкал бичом один разок в ответ на все наши подношения и просьбы, но в руки никогда его не давал.
Я втайне ото всех мечтал помериться силами с овчаром, кто кого перещелкает, я до сих пор помню эту детскую мечту, она как единственный след моего собственного существования. Я становлюсь сам себе таким родным при этом пустяковом воспоминании и, самое главное, таким настоящим, как никогда в жизни, хоть это было и давно. Ничто другое так меня не объединяет с моим детством, которое вообще-то на таком расстоянии кажется мне нередко и не моим собственным, и я со страхом его навещаю, но я привязан к нему из-за этой единственной истории, хоть мне теперь и немного жалко овчара.