Выбрать главу

— Каждый зарабатывает, как может, — сказал я неохотно. Как раз сегодня у меня не было особого желания пускаться в рассуждения о своей судьбе.

— Это верно, — примирительно подхватил вышибала, заметив мое раздражение. — Ибо сказано, — добавил этот образованный самоучка, — что только тем псы живы, что едят. Только тем они и живы, — повторил он многозначительно.

— Премного благодарен.

— Да я не тебя имел в виду, Честик, — заулыбался Бубеничек. — Слышишь?

Он показал на сотрясающуюся стену, и я кивнул.

— Слышу.

Не слышать было нельзя.

— Эти детки действуют мне на нервы.

Я кивнул. Просто еще раз кивнул, хотя в другое время охотно бы потрепался об этом с Бубеничеком. Но я пришел не за тем.

— Да, так чего ты пришел-то? — спросил Бубеничек, словно читая мои мысли.

Я неопределенно пожал плечами:

— А что мне оставалось, сидеть дома, уставясь в стенку?

— Да, — согласился Бубеничек, — понимаю. Минут через пятнадцать они кончат. Потом мы сможем посидеть. Может, кто-нибудь зайдет.

— Хорошо, — сказал я, — это то, что надо. — И как бы между прочим спросил: — А Колда тоже зайдет?

Богоушек Колда был тромбонистом из Зузаниного ансамбля.

— Может быть, — сказал Бубеничек, не моргнув и глазом, — может быть. Он каждый день здесь. И Бонди с Добешем.

Добеш, шеф Зузаниного ансамбля, самый удачливый из нас, врбовских сироток.

— Это то, что надо, — повторил я.

Мы помолчали. При этом Бубеничек поглядывал на меня с нескрываемым интересом. Наконец не выдержал и спросил:

— А зачем они тебе?

Я притворился, что не слышал:

— Вот что, не надо меня уверять, что ты узнал о Зузаниной смерти только сегодня. Вся Прага говорила об этом уже в воскресенье.

— Разве? — заинтересовался Бубеничек.

— Да как будто так, — сказал я.

— Ну, наверное, так оно и есть, — согласился Бубеничек.

— Скажи, а что именно говорят?

Бубеничек задумчиво потянулся и устремил восторженный взгляд на ржаное поле прямо перед собой. В своей страстной любви к изобразительному искусству он зашел так далеко, что разработал собственную теорию «посткинетизма», или же, в его изящном переводе, «живописи на ходу». Отнюдь не подражая абстракционистам, но стоя на совершенно реалистических позициях, он стремился запечатлеть в движении две, как он выражался, прастихии: море и нивы. Он называл их также источниками жизни, ибо море дает рыбу, а нивы — хлеб. Эффект подвижности должен был сообщить этим жанровым картинкам особый творческий метод Бубеничека — он сначала запечатлевал в памяти свои излюбленные объекты, сидя за рулем «фиата» с откинутым верхом. Не знаю, как другим, а мне эти картинки, как ни странно, в общем-то нравились.

— Что говорят? — задумчиво повторил Бубеничек. — Ну, говорят, что Зузанка не сама это сделала. Что ее кто-то… того, убил.

— Это правда, — подтвердил я. — Здесь они не врут.

— Да? — сказал Бубеничек. — Но это же ужасно, Честик! Бедная девочка…

— Бедная, — повторил я, — а что еще говорят?

— Что тебя замели, — вздохнул Бубеничек, — дескать, убил ее ты. Но это вряд ли. Так мне кажется.

— Вряд ли, — ответил я. — Это вряд ли.

3

— Да мы вам верим, — вежливо сказал капитан, — пойдемте лучше в кухню. Здесь вам, пан Бичовский, не стоит оставаться, — добавил он добродушно.

Я весь вспотел, и перед глазами у меня, как в тумане, плыли тени, шумно двигающиеся по комнате. Должно быть, я разочаровал медвежонка — не закричал, не потерял сознание, не расплакался. Это была совершенно особенная минута: мне казалось, что я робот, запрограммированный каким-то циником. Хотя во мне самом в тот миг ничего циничного не было. Только странная, парализующая тупость, исключающая любые сложные рассуждения и тем более — действия. Не прошло и тридцати секунд, как я уже набирал номер. Я знал, что она наверняка мертва, но вызвал «скорую». Врач с санитаром приехали через пятнадцать, нет, через тринадцать с половиной минут — я знаю это точно, потому что сидел в передней в кресле и, не отрываясь, смотрел на часы.