Выбрать главу

Хорошо еще, что я перед тем налил себе немного рому. Ром — это единственное спиртное, которое способно направить мои мысли в другое русло. Ума не приложу, как эта гадость стала чуть ли не нашим национальным напитком. И хотя мне самому понятно, что мои мысли крайне примитивны, я допускаю и даже призываю их — наверное, потому, что они переключают мое раздражение на другой объект — сейчас, к примеру, на ром, — как объяснил мне однажды психолог-любитель Бонди.

Похоже все-таки, что два года назад Зузана снова полюбила меня. И что во всем виноват я сам. Что это я не оправдал ее ожиданий.

— Я не могу отвечать за твои комплексы, — грустно говорила она. — Что тут поделать, если у тебя комплексы из-за меня?

Теперь никаких комплексов у меня не будет.

В разрисованной нише стояла широкая низкая тахта под белым плюшевым покрывалом. А в углу тахты, опираясь о стену, сидел желтый мохнатый медвежонок и внимательно следил за мной своими пустыми кораллово-красными глазами.

Теперь комплексов у меня не будет.

Коралловые глазки медвежонка злорадно глядели на меня. Что, мол, ты сделаешь? Закричишь, потеряешь сознание, расплачешься?

Потому что на белом плюше лежала, безобразно вытаращив глаза, Зузана, а из ее черной бархатной блузы чуть ниже левой груди торчал нож с роговой рукояткой. Нож, который я отлично знал, поскольку на его черенке было неумело вырезано сердечко с моими и Зузаниными инициалами.

2

Вацлав Бубеничек, вышибала из «Ротонды», джаз-клуба, расположенного на Золотом перекрестке, в самом центре Праги, отдыхал в своей каморке, лишь тонкой стенкой отгороженной от зала, где, как обычно по понедельникам, шла дискотека.

— Привет, Честик, — сказал он сочувственно.

— Привет, — сказал я.

Многое изменилось в «Ротонде» за те девять лет, что Вацлав здесь проработал. Бубеничек ненавидел понедельники.

— Я прочел утром в газете.

— Жуткое дело, — отозвался я.

«I found my freedom…»[1] Зал за стеной сотрясался от равномерного топота, и картины в каморке вышибалы, которые держались только на тоненьких деревянных планках, угрожающе дрожали.

— Ясное дело, жуткое, — сказал он рассудительно. — Бедная девочка.

И перевел взгляд на стену с картинами. Я знал, что вышибала находит их отменными и даже прекрасными. Ибо писал их он сам. Серые и желтые полотна. На первом изображено бурное море, а на втором — волнующаяся хлебная нива.

Бубеничек в прошлом боксер, но не без образования — добывал он его собственным упорством, сидя по утрам в городской библиотеке. Он не пил и к работе, которую при своей корпуленции считал естественной и предопределенной, относился с любовью и в высшей степени ответственно. Он был вышибалой и нисколько не стыдился этого, хотя официально числился швейцаром. Его отец и дед тоже служили швейцарами и тоже без стеснения выполняли обязанности вышибал. Впрочем, между швейцаром и вышибалой есть разница. Какой швейцар имел собственный дом на Виноградах, как дед Бубеничека, и какой швейцар мог бы приобрести первый в Праге «мерседес», как это сделал отец Бубеничека? Вышибала — это своего рода церемониймейстер, говаривал Вацлав Бубеничек, размышляя о своем общественном положении.

— Но ведь вы уже с нею разошлись, — скорее констатировал, чем спросил Бубеничек.

— Разошлись, — кивнул я.

— Но как же тогда…

Сообщение, появившееся в понедельник, было лаконичным. В субботу трагически погибла Зузана Черная. Вот и все. Но пол-Праги наверняка узнало об этом еще в воскресенье. Не от меня. Только далеко за полночь ребята из угрозыска отпустили меня спать, да еще были столь любезны, что отвезли прямо домой. Домой, в мою однокомнатную квартиру на Петршинах. Я проглотил таблетку и проспал все воскресенье. На всякий случай даже телефон отключил.

— Я еще не успел вернуть ей ключи.

— Ага, — понимающе протянул Бубеничек. — Да, не повезло тебе. То есть не везет, — поправился он.

— В каком смысле?

— Но ведь это ты нашел, — невинно сказал Бубеничек. — Зрелище не из приятных.

— Что верно, то верно, — согласился я.

Сколь часто подобное зрелище приходилось видывать самому Бубеничеку, я на всякий случай уточнять не стал.

— Хорошая была певица, — сказал Бубеничек и с отвращением скривился, когда очередная волна децибелов сотрясла стену, — и могла стать отличной. Еще когда только начинала, так, бывало, заходила сюда на джаз-вечера.

Бубеничек прикрыл глаза и меланхолично вздохнул:

— Слышал бы ты ее тогда! Это было… — он начал загибать пальцы, а потом махнул рукой. — В общем, давно… Как-то она тут пела со стариком Фирмановым… Да, было дело… Но только ты тогда нечасто сюда заглядывал.

Тогда, пять лет назад, я и впрямь нечасто заглядывал в «Ротонду». В те годы образовалась элита чешской поп-музыки, в которую я не попал. Она-то и ходила в тогдашнюю «Ротонду».

— А ты играешь у Камила? — спросил Бубеничек, и его тон не оставлял никаких сомнений в том, что он невысокого мнения обо мне. Равно как и о Камиле. Ибо этот доморощенный художник был душою и телом предан джазу, и среди легенд пражского музыкального полусвета достойное место занимала история о встрече Бубеничека с Армстронгом. Когда старик Луи приехал в Прагу и стало известно, что на другой же день вечером он посетит «Ротонду», Бубеничек явился на службу уже с утра в невероятно торжественном черном костюме и с чемоданом, полным боксерских трофеев, которые он якобы развесил, отдраив до блеска, не только в своей каморке, но и по всей «Ротонде». Не знаю, оценил ли их Армстронг по достоинству, но известно, что Бубеничеку доверили держать приветственную речь, и потом, когда веселье было уже в разгаре, он угощал всех знакомых шампанским, да и сам изрядно напился. Говорят, в первый и последний раз в жизни.

— Каждый зарабатывает, как может, — сказал я неохотно. Как раз сегодня у меня не было особого желания пускаться в рассуждения о своей судьбе.

— Это верно, — примирительно подхватил вышибала, заметив мое раздражение. — Ибо сказано, — добавил этот образованный самоучка, — что только тем псы живы, что едят. Только тем они и живы, — повторил он многозначительно.

— Премного благодарен.

— Да я не тебя имел в виду, Честик, — заулыбался Бубеничек. — Слышишь?

Он показал на сотрясающуюся стену, и я кивнул.

— Слышу.

Не слышать было нельзя.

— Эти детки действуют мне на нервы.

Я кивнул. Просто еще раз кивнул, хотя в другое время охотно бы потрепался об этом с Бубеничеком. Но я пришел не за тем.

— Да, так чего ты пришел-то? — спросил Бубеничек, словно читая мои мысли.

Я неопределенно пожал плечами:

— А что мне оставалось, сидеть дома, уставясь в стенку?

— Да, — согласился Бубеничек, — понимаю. Минут через пятнадцать они кончат. Потом мы сможем посидеть. Может, кто-нибудь зайдет.

— Хорошо, — сказал я, — это то, что надо. — И как бы между прочим спросил: — А Колда тоже зайдет?

Богоушек Колда был тромбонистом из Зузаниного ансамбля.

— Может быть, — сказал Бубеничек, не моргнув и глазом, — может быть. Он каждый день здесь. И Бонди с Добешем.

Добеш, шеф Зузаниного ансамбля, самый удачливый из нас, врбовских сироток.

— Это то, что надо, — повторил я.

Мы помолчали. При этом Бубеничек поглядывал на меня с нескрываемым интересом. Наконец не выдержал и спросил:

— А зачем они тебе?

Я притворился, что не слышал:

— Вот что, не надо меня уверять, что ты узнал о Зузаниной смерти только сегодня. Вся Прага говорила об этом уже в воскресенье.

— Разве? — заинтересовался Бубеничек.

вернуться

1

Я обрел свободу (англ.).