— По моим подсчетам, и того больше, — вставил слово Тамниаури, — я-то ее помню, когда был еще совсем мальчишкой. Бывало, придет она к отцу моему на мельницу и прямо у самой двери скинет мешок со спины. Крепкая была женщина, скажу я вам. Вот и считайте, сколько должно быть Мартаи, если я сам девятый десяток давно разменял.
Стали считать, но слова Тамниаури так и не пролили свет на загадочный возраст Мартаи. Считали, кто как соображал. Одни насчитали сотню лет, другие сто сорок, однако выше полутораста никто не поднялся.
Нет чтобы хоть сама Мартаи внесла ясность в дело.
Одна у нее точка отсчета:
— Когда колхозы у нас устанавливали, мы с Зитандар Хизанишвили первыми записываться пошли, одних лет с нею были, на пару работали, — и я тридцать кило масла б день сбивала, Зитандар — двадцать. Нас еще тогда часами колхоз наградил…
Уже никто из ныне живущих и не помнит Зитандар Хизанишвили, даже могила ее с землей сровнялась, а для Мартаи она все еще живая.
— Есть ли у тебя на примете человек, кто бы знал твои годы? — спросили у Мартаи.
— Если кто и есть, так это Бутулаи.
Бутулаи наотрез отказался говорить:
— Раз сама не помнит, мне и вовсе ни к чему знать. Я ребенком был, когда ее замуж выдавали.
— Ему-то да не знать, все знает Бутулаи, сколько кому под землей и то хорошо знает, а вот чтобы сказать — не скажет ведь, угрюмая его душа, — недоумевала Мартаи. Потом самолично отправилась к Бутулаи, но тот замкнулся пуще прежнего, слова не выудишь.
И пошло с того дня. Все только и подсчитывали, выясняли, шушукались и смотрели на Мартаи уже как-то по-иному.
— Сколько тебе лет, Мартаи, сто будет?
— Будет.
— А сто двадцать?
— Будет.
— А полтора века?
— То ли будет, то ли нет.
— Ничего не чувствуешь?
— А что мне чувствовать?
— Старость.
— Вот пристали, ей-богу, будто никто еще до моих лет не доживал.
И так изо дня в день, проходу человеку не давали. Забеспокоилась Мартаи: как бы люди со свету ее не сжили. Собрала в мешок провианту на месяц и, опираясь на палки вышла на дорогу, ведущую в Бусарчили.
Обычно по весне перебиралась Мартаи в свой домик в Бусарчили. Старалась недели на две опередить пастухов, чтобы побыть наедине с собой. Потом и пастухи, пригоняли пастись стада, и по-летнему оживали горы. А сейчас, не дождавшись весны, пришла Мартаи в Бусарчили. Смела снег с плоской кровли дома, развела огонь в камине, а когда подступило одиночество, вынула из сундука часы на цепочке, ставшие с годами самой верной ее подругой.
С той поры, как колхоз подарил ей и Зитандар часы, Мартаи не расстается с ними. Придет в Бусарчили, заведет их, не переводя стрелок, и, услышав тиканье, добродушно так скажет:
— Ну, начнешь теперь, как старая сплетница, свое «тик-так» твердить. Хоть бы толк в тебе какой был, а то ведь только и делаешь, что попусту языком мелешь…
Не умела Мартаи время по часам определять, и потому ей казалось, что врет беспрестанно ее подруга.
— Мне и то в туманный день утра от вечера не отличить, а ей, пустозвонке, откуда что знать, — презрительно так махала ладонью в сторону часов.
А одного завода часам хватало надолго: они все тикали, все шли, не останавливаясь, отсчитывая какое-то свое, только им ведомое время — бывало, полночь на дворе, а стрелки восемь показывали, бывало, рассветает — они уж за полдень убегали. Случалось, поднимается к ней из ближней деревни дьякова жена — спросить, который час. И дьякова жена, разумеется, не умеет определять время по часам. Ей, правда, ни к чему точное время, однако придет и первым делом осведомится:
— Который час, соседка?
— Семь, — не моргнув ответит Мартаи, и хоть бы раз выдала себя, что плутует.
Потом сядут обе и будут смотреть на часы. Потом дьякова жена скажет:
— Интересно, соседка, в самом ли деле что-нибудь понимает эта твоя болтушка?
— А как же не понимать? Подарок правления, если не ей, кому ж тогда и понимать? Много чего она понимает, много… — Мартаи не станет ругать часы при чужих.
К вечеру дьякова жена уйдет в свою деревню, а здесь останутся двое: Мартаи и часы. Привыкли, сжились друг с другом, не разлучишь. Часы без Мартаи идти не могут, а Мартаи, когда кончается в них завод, чувствует, как невидимая глыба тяжестью ложится ей на душу, как леденеет время в суставах.
В один из вечеров она опять долго не оторвет взгляда от часов, ложась спать, заведет их и по привычке своей махнет на них растопыренной пятерней:
— Ах, чтоб руки-ноги у тебя поотсыхали, шевелиться без меня не хочешь.
Медленно подернутся пеплом обуглившиеся поленья в камине.