Выбрать главу

Гудули Бережиани кажется простодушным язычником в своем преклонении перед небесами, деревьями и травами, и молитвы его наивно чистосердечны:

«— Прощай, солнце, и прими от меня высокую благодарность!

— За что ты благодаришь меня, человек? — удивилось светило.

— За доброту твою, солнце, за то, что все эти сто лет после каждой ночи ты дарило мне радость наступившего утра!»

Но было бы глубокой ошибкой увидеть в поступках и словах старика проявление одних лишь чувств и безошибочных инстинктов. Не всякая жизнь, а только достойная человека; не всякие отношения меж людьми, а только те, что даруют добро и ласку, земля наша — не бесплатная кладовая, а предмет человеческих забот и тревог… Куда как не прост стариковский символ веры. Куда как не примитивно его бытие — именно так, бытие — в котором так счастливо и гармонично выявлено все лучшее, присущее человеку по имени Гудули Бережиани.

Нодар Думбадзе не был писателем-«деревенщиком» в прямом смысле этого слова — но всегда тянулся к высокой простоте крестьянской жизни (то же можно сказать и о многих его сверстниках в литературе), умел слушать сельский говор и понимать ход мыслей деревенского жителя. В разные годы человек слышит разное, даже если находится в том же окружении. Молодой писатель с блеском снимал верхний слой крестьянского миропонимания и крестьянского слова, а поскольку изображал он специфическую среду, где за тем самым словом никогда не лазали в карман, то не приходилось удивляться яркости острот и анекдотичности сюжетных положений, — удачная, да еще «по делу», реприза вполне могла компенсировать недостаточно глубокое погружение в реальную проблематику. Плюс безошибочное нравственное чутье автора, плюс его горячая влюбленность в своих героев, в свою землю — о романе «Я, бабушка…» уже говорилось. Для зрелого писателя стали другими ритмы окружающей жизни и его собственной. Все мы знаем, что наше пребывание на земле не бесконечно, но нужно однажды очень ясно почувствовать это. Все мы знаем, что по древесному стволу движутся соки, но нужно однажды увидеть своим внутренним зрением и услышать негромкое это движение. Ни для кого не секрет, что все живое вокруг нас — продолжение и часть нас самих, только нужно ведь когда-то ощутить слияние твоего естества с бесконечно живым и бесконечным окружением и вздрогнуть от боли, когда древесного ствола коснется лезвие топора. «Хазарула» — рассказ о старой яблоне, существовавшей и умершей как живое существо, заплатившей жизнью за ее же, жизни, невиданный, свободный взлет. История дерева, открывшего секрет полнокровного и счастливого бытия и тут же — вот она, плата за познание! — ушедшего в небытие, выглядит законченной притчей. Назиданием здесь и не пахнет, рассказ пронизан светлой, поистине «осенней» печалью, легко формулировать его видимый смысл и трудно передать его неуловимый аромат, пряный и горьковатый.

Истовое преклонение перед чудом бытия может выразиться и так.

Обретение почвы под ногами было для «шестидесятников» Грузии и радостным, и непростым делом. В их творчестве высвободилась огромная духовная энергия, так много им хотелось сказать — всегда ли обретала нужную форму мощная, темпераментная устремленность к высотам духа? Но вот что первостепенно важно: найденная «шестидесятниками» почва оказалась, в конечном счете, родной землей, где так узнаваемы и близки пейзажи и лица, а этические традиции лишены бесстрастного музейного величия. Эти писатели двигались в недра национального характера — не для самодовольного им любования, а для обнажения его реальных черт, и прекрасных, и смешных, и не слишком привлекательных. Любовь требовательна, нравственный максимализм есть нравственный максимализм… Прорыв к общечеловеческим ценностям осуществляется на хорошо освоенной территории. К общему через национальное — этот путь, что и говорить, проверен не раз. Только не часто встречается такая, как у грузинских «шестидесятников», по-ренессансному жаркая плоть своей земли, дающей человеку и силу, и мудрость, и утешение.