— Ух, вашу мать…
Перевод В. Федорова-Циклаури.
ЗАВЕЩАНИЕ
То, что я сейчас пишу, — пишу, дети мои, не для вас. Вас, и сыновей, и дочерей, я, живой человек, всей душой того желавший, вразумить не смог; так что ж вам этот клочок бумаги… Пишу это для внуков и правнуков. Пусть знают то, что я хочу рассказать; пригодится им это когда-нибудь — хорошо, а нет — так завещание человека не убивает, не калечит, стало быть, и мне оно не повредит — ни мне, ни вам, никому. Пусть останется — в расход оно вас не введет, пошлины за него не платить…
Одна только у меня к вам маленькая просьба, и уж ее-то вы должны исполнить: не выбрасывайте этих моих писаний в мусор, сберегите их — вот ведь сохраняете же вы квитанции за электричество; ну и положите туда, где эти квитанции хранятся… Или туда, где школьные табеля детей лежат. И на том спасибо, что желание человека исполните, а то, глядишь, и впрямь бог на небесах есть, кто его знает, так ведь перед ним негоже с пустыми руками являться.
Начну с того, что я грузин, пшав; грузины у меня и отец, и мать, отец — Годжелашвили, мать — Потолашвили. Дед мой со стороны отца, Гамихарди его звали, дружил, оказывается, очень с Важа Пшавела. Отец, бывало, говорил мне: «Да ведь и ты, мальчуган, должен Важу помнить, как же не помнишь: позади нашего дома, у бука Хтисо, мы мишень поставили и стреляли лежа — я, отец и дядя мой, брат матери, ну, и Важа там был, сидел рядышком, потом вскинул ружье да и сбил мишень!» Когда я маленький был, всегда отвечал: как же, дескать, прекрасно все помню, однако сейчас признаюсь — не помню я того дня. Все это я знаю из рассказов отца и дядюшек. А на самом деле хорошо я помню вот что: когда Важа Пшавела умер, мне было чуть побольше пяти лет, а там, где сейчас хлев поставили, у нас был сарай, так вот, отец стоял чуть поодаль от сарая, он, кажется, и привез эту весть, а дедушка как раз выходил из сарая, доску нес молотильную. Дедушка, как услыхал о смерти Важа, так грохнул эту доску оземь, что доска — пополам и кремни во все стороны брызнули.
Бабушка моя из семьи Пхиклиашвили, матери Важа Пшавела родней доводилась. Важа ведь писал о своей матери, жалостливая она женщина была, и бабка моя была такая же. Встретит какого-нибудь бедолагу и плачет потом дома: горе мне, несчастной, как помочь этим горемыкам! Затеплит, бывало, свечу и молит богородицу: пречистая дева, сосцами твоими заклинаю тебя, — так она молилась, — помоги пострадавшим за грехи наши! Попадется ей змея с перебитым хребтом, возьмет, положит ее за пазуху, и змея та уж не кусалась… Умела она играть на пандури, стихи складывать. Возьмет пандури, заиграет и начнет под музыку сказывать: «кто тебя, гора высокая, застудил ветрами снежными!..» Каменное надо было иметь сердце, чтобы слезы на глаза не навернулись. Играть на пандури и петь умела и сестра дедушкина, Мариам, да только сравниться с моей рыжеволосой бабушкой Пхиклиашвили никто не мог — ни Мариам, ни другой кто.
Да и отцу моему, Габо, Габриэлу, было много дано от бога. Окончил он лишь двухклассную школу здесь, у нас, в Тианети, но если бы вы только видели, как он по-русски писал, диву бы дались. Он тоже играл на пандури и напевал стихи под музыку. Иногда гордо поглаживал рукой шею — мы, мол, с Важа боролись, — в шутку, ясное дело, — так до сих пор вот здесь, на загривке, его пальцы чувствую… И улыбка у него добрая такая была, прямо светом лучилась. Когда я подрос, мне часто женщины говорили: отец твой, как солнышко, сиял, а тебя-то, парень, каким облаком окутало?.. Две фотографии его у нас оставались: одну, где он вместе с матерью моей снят, сестра забрала, и когда пожар у них случился, эта фотография сгорела. Другая, где он с ружьем, вся пожелтела, но, если приглядеться, все равно видно, что за молодец стоит, как глядит да как ружье держит. Кисть руки у него такая сильная была — возьмет вот так, двумя пальцами, орех, ударит по нему ребром ладони, как кресалом, — и подносит тебе на ладони две половинки.