— Да ничего, так просто… Вы из суда? Если из суда, то зачем же с одной Бачовой говорить? Она с Кнапкой родня, поэтому и стоит за него, а Кляч ни в чем не виноват. Он сказал Кнапке все, что думает про его шлендру, а Кнапка ему врезал. Да только Бачовой при этом не было, она явилась, когда женщины стали на помощь звать. Она Кляча увела и позвонила в милицию. А тот типчик из милиции беседовал только с ней, поэтому и записал Кляча.
— Мы из суда, — солгал Шимчик и глянул на Лазинского. — Значит, вы с Кнапкой не родня, так?
— Еще чего! — озлился дядька, сплевывая сквозь желтые щербатые зубы.
— И с Бачовой не родня?
— С зубнихой-то?
Мужчина глубоко затянулся сигаретой. Ему было под пятьдесят, голос у него был хриплый, прокуренный, да и сам он был словно пропитан табачным дымом. Пальцы коричневые, под ногтями черно.
— С ней мы родня, — ответил он. — Дальняя, по жене. Потому и живем здесь, собственного дома не имеем, за ее садом ходим, потому она и пустила нас на квартиру. Задаром, чтоб ей лопнуть. Но за фрукты и за все остальное мы платим, за электричество, за воду — во всем доме. Ванну сделала, а нас не пускает, но я сейчас не об этом. Если вы из суда, надо всех выслушать, кто при этом был.
— Значит, пани Бачова пришла позже?
— Ага. Вместе со своим инженером, она с ним еще в обед поругалась.
— Когда в обед? — Шимчик насторожился. — Тогда?
— Нет, не в субботу, а сегодня.
Лазинский забавлялся этим диалогом, а Шимчик становился все любезней и приветливей.
— Вы говорите, что они сегодня в обед поругались?
— Бог свидетель, я ничего не видал, я только с поля явился. Но обычно, когда он от нее уходил, она за ним аж на дорогу бежала. Сегодня — нет, злилась и торчала наверху на лестнице. И он будто в воду опущенный, едва поздоровался. Но я ему все-таки напомнил, что он мне пообещал машину починить — моя машина забарахлила, — а он говорит: сейчас, мол, некогда, в другой раз. Да только потом все-таки пошел в сарай, поглядел машину. — Злой мужик не давал и слова вставить Шимчику. — А потом в корчму потопал.
— В корчму? Откуда вы знаете, он что, сказал вам?
— Зачем говорить, я сам видел. А уж потом моя хозяйка ко мне на поле прибежала, разбился, кричит, инженер-то. Вы про это уже знаете?
Капитан кивнул, и дядька принял приличествующий случаю грустный вид.
— Не надо бы ему в корчму ходить! — вздохнул он.
— Откуда вы видели, как он туда шел?
— А в окно на кухне. Хотя нет, вру — я уже потом, когда из дому шел, видел его автомобиль перед корчмой.
— Давайте-ка еще раз и не спешите, — неприязненно перебил его Лазинский. — Корчма находится посреди деревни и отсюда ее не видать.
— А я и не говорю, что он в нашу пошел. Он в господскую, в чистенькую заходил, эспрессо называется. Во-он там, — показал он, — она перед самым вашим носом, у них там вывеску чинят.
Дядька показал на невысокое кричаще-розовое строение, опоясанное витриной, с выцветшими афишами и каким-то объявлением. Рядом с витриной примостились узкие ярко-зеленые двери, а над ними решетка вентилятора.
— В котором часу ушел инженер?
— Из корчмы или отсюдова?
— Отсюда, — сказал Шимчик.
Лазинский присоединился:
— Вы видели, как он выходил из эспрессо?
— Нет, только отсюдова. Было часов одиннадцать. А может, минут на пять больше.
— В котором часу ушла пани Бачова?
— Я не видел, чтоб она уходила.
— Но ведь на деревянных ступеньках каждый шаг гремит, как гром.
— Конечно, как гром, но я ничего не слыхал.
— До которого часа вы были в кухне?
— До четверть первого или что-то в этом роде. В двенадцать я еще слушал радио.
— Радио вы включили еще раньше?
— Около двенадцати. Время проверить. Да что вы все выпытываете? Если вы из суда, то должны спрашивать о другом. Этот Кнапка — дрянь, он даже в кооператив не захотел вступать…
— Нет, мы не из суда, — перебил его Лазинский. А Шимчик добавил:
— Спасибо вам.
Свирепый мужик остолбенел, а потом выпалил.
— Ступайте к дьяволу! — резко повернулся и решительно пошел прочь. Его шаги заглушил грохот захлопнувшейся двери.
— Так. — Шимчик смотрел на эспрессо. — Это называется везением. Он выпил в этом заведении! Теперь, кажется, с Михалянами мы можем проститься. А что касается Бачовой — то сначала он лишает ее иллюзий, потом она его отвергает, совсем как в сентиментальном дамском романе. Все как в романе, кроме телефонного звонка: кто знал, что Голиан будет у Бачовой?
— Возможно, убийца.
Лазинский тоже смотрел на эспрессо. Без вывески оно было похоже на склад или помещение небольшого кооператива. Или сапожную мастерскую, где под вечер судачат о деревенских сенсациях: о Марте-потаскушке, о драке во дворе напротив, об автомобильной катастрофе на дороге недалеко от распятия…
— Возможно, что и он, — согласился Шимчик, — но все-таки звонил не убийца, звонил кто-то издалека…
Он печально улыбался и щурился от солнца.
— А может, и нет. Бачова упоминала, что звонила женщина, — сказал Лазинский. — Но, может быть, это ловкий ход.
— Чей ход? Голиана?
— Может быть, и Бачовой.
— Но ведь Бачова в это время должна была находиться в амбулатории. Не забывайте, что инженер взял у нее ключи.
Лазинский кивнул. Его начальник все еще улыбался.
— Кроме того, ведь мог звонить и он сам! Как это мне не пришло в голову. Он сам кого-то вызывал и ждал звонка, но Бачова пришла позже, чем его соединили, и он сыграл, будто звонили ему… Эх, ну и дал же я маху: спрашивал, спрашивал и совсем забыл…
— Давайте вернемся, — предложил Лазинский.
— Не сейчас. — Шимчик посмотрел на часы. — Мне к начальству пора. Знаете, мне что-то не по себе, Голиан для меня загадка…
— Мертвые всегда немного загадка, вы не находите?
— Конечно, их уже ни о чем не спросишь. Но дело не в этом. Наверное, спрашивать Голиана все равно было бы бесполезно.
— Вы говорите о формуле?
— Нет. я говорю о Вондре.
Лазинский задумчиво достал из пакетика малину.
— Вондра? При чем здесь Вондра?
— Кое-что вспомнилось, — уклончиво ответил Шимчик и влез в машину.
На обратном пути они молчали. Дорога бежала навстречу, словно цветной фильм. Окрестности и в самом деле были живописны, художники часто рисовали эти желтые поля на серо-голубом фоне гор. Они же в этот день лицезрели все это в четвертый раз. Лазинский занимался карамелью, у Шимчика на коленях лежала газета, взятая на столе у инженера: политика, спорт, из зала суда, церковь, дорожные происшествия… «Если не завтра, то на днях наверняка опубликуют заметку и о сегодняшней катастрофе, — думал он, — непременно подчеркнут, что причина — алкоголь. Непьющие будут торжествовать, врачи придадут разбитой голове погибшего более или менее приличный вид, уберут жуткую гримасу… Что видел он в последнюю секунду жизни? Черешню, ставшую вдруг гигантской? И все? Многие утверждают, что в эту секунду проходит целая жизнь, вспыхивает огнем из тысячи орудий, потом тупой удар — и конец». Шимчику показалось, что он шепнул: «Тьма», но, взглянув на водителя, успокоился: нет, не шепнул. В зеркале отражался Лазинский, их глаза встретились и равнодушно разошлись, ничто их не сближало, даже совместная работа.
«Победа» остановилась. Серый фасад, ворота и лестница у двери, и коридор, и снова двери, и кресла, и окно без шторы, черепаха и ковер, и портфель из пластика на письменном столе. Шимчик рассеянно взял портфель и принюхался: хлор уже улетучился. Рассматривая документы, он уже представлял себе не живого человека, а его останки. И тут у Шимчика пробежал мороз по коже: «Живой он мало интересовал меня, человеку нужно было погибнуть, чтобы войти в мой мир, в мою жизнь сквозь призму показаний врача с рекламными зубами, толковавшего об инфаркте. И о сигаретах: если б у дороги не было черешни, инженер Дезидер Голиан погубил бы свою жизнь никотином. Где-то далеко. Если бы доехал, куда собирался доехать. Переплыл через реку. Я смотрел на его сестру; у нее на глазах были слезы, когда она говорила о реке».
Лазинский наблюдал за ним — Шимчик не пригласил его войти, — он присутствовал здесь как нечто само собой разумеющееся, как воздух, а может быть, и совесть.