— Сколько времени он у вас пробыл?
— Несколько минут, потом пожал тому, другому, руку и ушел.
— Кому это «другому»? — понизил голос Лазинский.
— Что?
Он повторил вопрос громче.
— Я его не знаю, такой неприметный. Пришел следом за инженером и подсел к нему.
— У вас было полно?
— Не очень, — сказала официантка. — Несколько столиков всегда свободны. У нас ведь не обедают.
— Эти двое разговаривали между собой?
— Я не обратила внимания, но, кажется, да. Ведь они потом прощались.
— Как выглядел тот, другой человек?
— Говорю же вам — никак. Одет прилично. Лет тридцать — тридцать пять, не курил… Когда пан инженер ушел, он ждал и читал…
— Кого ждал?
— Сардельки ждал. Заказал содовую и сардельки с хреном.
— А что читал?
— Уже не помню, но только не газету.
— Какие-нибудь бумаги? — Лазинский почувствовал, как у него колотится в горле ком.
— Ах, — ответила она беззаботно, — что же еще можно читать?
— Еще существуют книги, — поучал Лазинский, не спуская с нее глаз.
— Нет, не книгу.
— Значит, бумаги, — сказал Лазинский удовлетворенно. — Вы не знаете, случайно, откуда он их взял?
Официантка ответила, что, кажется, из папки.
— Вы что, видели, как он вынимал из папки бумаги?
— Нет, но он их потом туда вкладывал, когда я принесла ему сардельки с хреном.
— Это были сложенные листы бумаги? Как письма? Она ответила, что не знает.
— Но вы видели, как он их клал в папку?
— Да.
— Попробуйте припомнить, не давал ли ему эти бумаги пан инженер? — строго сказал Лазинский.
— Нет, не давал.
— Вы знаете это точно или просто не видели, что он ему что-нибудь передавал?
— Не видела, что передавал.
— А портфель у него с собой был?
— У кого? У этого второго?
— Да.
— Был, — ответила официантка и крикнула кому-то: — Сейчас иду!
— А у инженера? У него ничего с собой не было?
— Портфеля, кажется, не было, — припоминала она. — Нет, конечно, никакого портфеля, только папка. Такая с бумагой, с листами бумаги, может быть, он собрался кому-то писать, но не писал, потому что пришел этот второй. Тогда он эту папку положил на стул. Туда. — Она показала на столик в углу.
— А куда положил портфель тот, другой? Тоже на стул?
— Не помню, но возможно.
— На тот же самый стул? — Ком в горле колотился все сильнее. Лазинский говорил с таким трудом, что официантка рассмеялась:
— Боже, как у вас в горле-то пересохло.
— От дыма, — отмахнулся Лазинский и еще раз спросил, на какой стул.
— Кажется, на тот же самый, — все смеялась она. — Нет, правда, не припомню.
Лазинский, кивнув головой, поинтересовался:
— Он грассировал, когда заказывал сосиски с хреном?
Официантка глянула на него так, словно он прилетел с Луны, пришлось пояснить:
— Ну, на «р» картавил — это называется грассировать, понимаете?
— Нет, он хорошо говорил, ясно.
— По-чешски?
— Это почему же? По-словацки говорил.
Лазинский достал фотографию Иоганна Шнирке сорок восьмого года. Молодое лицо доверчиво смотрело в объектив.
— Этот постарше был, не такой мальчик, — сказала официантка. — Но очень может быть, что когда-то… Глаза вроде те же.
— Да?
— Но у этого волосы погуще.
Вечерело. Гнали коров. Коровы позванивали колокольчиками. Около тротуара стояла запыленная служебная машина. Стало прохладнее, после дневной жары можно было уже дышать. Горы потемнели.
Эдита Бачова поднимала шторы, Лазинский увидел загорелые руки и запрокинутое загорелое лицо. Его вдруг охватила тяжелая усталость, он гнал ее от себя и мысленно все повторял ответы официантки; потом спросил, когда ушел тот, второй… С трудом сдержался, чтобы не назвать его прямо — Шнирке. Официантка ответила, что вроде бы в четверть первого. В это время обычно уходит бо?льшая часть посетителей.
— На поезд, на автобус?
— На поезд, в город.
Шум стада усилился. Лазинский влез в машину и приказал:
— На минутку к станции, потом домой.
Горы стали лиловыми. Эдита Бачова ощутила легкий вечерний ветерок. «Победа» с толстым капитаном исчезла за домами. Эдита проводила ее взглядом и, не в силах ни о чем думать, закрыла окно, хотя надо было проветрить, изгнать из комнаты табачный дым.
Коробка от сигарет лежала на столе. Она взяла ее и, убедившись, что коробка пуста, равнодушно скомкала и опустилась в кресло.
Дежо всегда сидел напротив. Иногда он был весел, и Эдита знала, что он выпил в эспрессо. Каждую среду и субботу, стоя у окна, она ждала его. Останавливался «трабант». Инженер, если не шел в эспрессо, то через минуту после того, как хлопала дверца машины, уже стучался в дверь. Так было когда-то — последнее время он обязательно сначала заходил в эспрессо, к ней приходил уже веселым, на лице красные пятна. Эдита делала вид, что не замечает, боялась укорять, лишь один раз, не выдержав, воскликнула:
«Не пей!»
«Хочу быть веселым! — ответил он. — Когда-то мне было весело и без вина».
Она вспомнила, как, произнося это, он щурил глаза.
«А сейчас нет?»
«Уже давно нет. Одиночество, но что ты об этом знаешь, ты ведь никогда не была одна».
«Была… Всегда, заслышав шум самолета, я дрожала, волнуясь за мужа…»
«Это страх, а не одиночество» — отвечал Голиан.
«Возможно, но разве страх не хуже?»
Она засмеялась. Взглянула ему в лицо и увидела под прикрытыми веками погасшие, усталые глаза.
«Бояться за кого-то лучше, чем не иметь за кого бояться, — сказал он. — Но разве ты это можешь понять: ведь одиночество — это когда не за кого больше бояться. Одиночество намного хуже».
Она раздраженно спросила:
«Ты одинок?»
Он кивнул.
«Разве нет меня?»
Он схватил ее за руку.
«Есть, в том-то и дело, что есть. Но за тебя мне не надо бояться».
«Почему? Ведь я могу встретить другого. Ты человек разведенный, тебе хорошо известно, как это бывает».
«У меня такого не было».
Эдита судорожно сжала смятую коробку от сигарет. Ее душили рыдания. Сейчас ей тяжелей, чем после гибели мужа. Ведь лейтенанты, летающие на реактивных самолетах, очень молоды и чудовищно смертны… Но Голиан не был молод, да и она уже немолода.
— Молод, — всхлипнула она. — Немолода! — Сейчас в ней бились лишь эти два слова.
Позже, быть может через час или еще позже, глубокой ночью, мозг пронзила страшная мысль: «Купальник! Сухой! Он сохнет плохо, всю ночь, а иногда и день. Мой купальник сухой!»
Купальник висел на веревке в ванной. Эдита намочила его, отжала и повесила на то же самое место, где он висел и раньше.
Вернувшись в кабинет начальника, Лазинский увидел, что Бренч что-то записывает, а Шимчик сидит и спокойно диктует, потирая мягкими руками лицо. Молоденький лейтенант выглядел растерянно. «Наверняка собирался в кино, — рассудил Лазинский, — на фестиваль, какая-то итальянская комедия, наверное, и свидание назначено, а старик его перехватил; вчера он был уверен, что сегодня будет спокойный день, — как он ошибся!»
Шимчик додиктовал, отпустил Бренча и попросил Лазинского сварить кофе, а сам рассеянно наблюдал, как тот достает из секретера кипятильник и ложечку, розетку с сахарным песком и банку с кофе. Лазинский стал наливать в кофейник воду, Шимчик сказал:
— Майор придерживается такого же мнения!
— Как вы?
— Как вы, если вы включаете в это дело Шнирке. Товарищ майор верит в его приезд в Чехословакию, ищет зависимость между ним и гибелью Голиана. Да и все, что связано с хлорэтаном, ему абсолютно ясно… Положа руку на сердце, ведь и вы так считаете?
Он заморгал глазами, и Лазинскому показалось, что капитан над ним подтрунивает. Лазинский отвернулся и стал смотреть на кофейник.
— Да, — сказал он задумчиво, — только я не считаю, я знаю!
— Что же вы знаете?
— Что Шнирке здесь, у нас, в Чехословакии, и что необходимо немедленно звонить в Прагу, чтоб его сняли с какого-нибудь скорого. Если только сейчас отправляется какой-нибудь международный. Если нет, пусть ждут завтра утром после десяти на Главном вокзале у западного экспресса. Отходит в десять сорок пять через Хеб в ФРГ. Полагаю, что Шнирке изберет именно его.