Мы с ужасом замерли над ним, и казалось, что вся долина тоже умолкла. А он с нечеловеческой силой колотил всем своим телом по дерну, рвал его, и маленькие комочки чернозема прыгали вокруг него, как майские жуки.
— Накатило! — пронзительно крикнула пани Мальвина. — В него дух вселился! Люди, это священный танец!
И она рухнула на колени, а вслед за нею и все остальные.
— затянула Мальвина единственную их песнь, монотонную жалобу, горестный гимн.
А он извивался перед ними, вспахивая головой землю, губы у него окрасились в черно-алый цвет, как будто он наелся вишен.
Я бросился к нему, они мне не помешали, полагая, что я хочу воздать почести святому. Но когда я примял коленями его деревянные руки, напоминавшие теперь лопасти мельничного колеса, когда я воткнул между ощеренными зубами железную пряжку от пояса, пани Мальвина истерически схватила меня за плащ и потянула с невероятной силой. Но я вцепился в больного, придавил его всей своей тяжестью и уже чувствовал, что он слабеет подо мной, затихает.
— Не троньте! — вопила пани Мальвина. — Нельзя! Он святой!
— Он больной. Просто больной, — сказал я, не поднимая головы.
— Пусти! Вон, гадина! Это воля божья!
— Он задушил святого, — неожиданно сказал Харап, когда я, стараясь не шевелиться, всем своим телом прикрыл Юзефа Царя.
Двигаясь медленно, как пловец во сне, из толпы выбрался Ромусь и остановился у моей головы. Я видел перед самым своим носом его растоптанные резиновые тапочки, блестевшие от сырости. Он несколько раз судорожно сплюнул.
— Это из-за него, — протянул он. — Он виноват.
И ударил меня ногой в висок. Тапочки его внезапно почернели, я поднял руку, чтобы ощупать глаза, которых я больше не чувствовал, и тогда Юзеф Царь снова дернулся подо мной и, высвободившись, возобновил свою пляску.
— Ожил! — крикнула пани Мальвина.
Она потянула меня за воротник, я упал на спину, все кинулись ко мне, пинали меня, били, рвали одежду. В какие-то доли секунд я видел над собой потемневшее небо, злые, судорожно искаженные лица. Потом я на мгновение пришел в себя и услышал, как рядом топтали и давили кого-то другого. Мелькнула пронзительно белая кожа, иссеченная ребрами.
Я пытался приподняться на руках, но нога в забрызганном грязью сапоге наступила на мой живот. Я снова упал и увидел над собой лицо партизана и его трясущиеся губы.
— В реку их! — завыл кто-то. — Утопить, как котят!
Меня схватили под руки и поволокли по сгнившей траве, от которой воняло желчью и запекшейся кровью. Я кусал от боли черную землю.
— Глядите, у него крест на груди! — услышал я чей-то крик.
Кто-то рванул у шеи мою рубаху, холодные мокрые руки грубо извлекли на свет повстанческий сувенир. Меня подтянули и поставили на колени, а когда я упал, кто-то ухватил мой воротник и стиснул его, как ошейник.
— Видите, такой тоже в бога верует.
Я увидел голое деревцо, а под ним рыжеющие лепестки цветов. Мне хотелось что-то сказать, но меня снова затошнило. Я вырвал землей, смешанной с желчью.
— Пусть помолится перед концом.
Кто-то дал мне кулаком в зубы. Я почувствовал соленый вкус металла, вкус заржавевшего креста. Верхняя губа быстро распухла.
Голову мою дернули за волосы кверху.
— Слышишь? Молись богу отцу.
Стало тихо. Они ждали.
— Отец, — прошептал я.
— Громче, — кто-то ударил меня коленом в грудь.
— Отец, — медленно повторил я. Больше я не слышал гула реки. Голову мою наполнял приглушенный, мягкий звон. Мне было тепло, хотелось спать. — Отец, образ которого я сохранил по одному-единственному воспоминанию; отец, который лежал на кровати без простыни и подушки и долгими часами исторгал из себя кровь, пока она не застыла в лужах на полу; отец, который видел меня мутнеющими глазами, меня, пораненного первой тайной жизни, постигнутой мною в час его смерти; отец, которого я никогда не знал, черты которого я изучал на единственной уцелевшей фотографии, которого я искал, чтобы полюбить, в семейных легендах, в рассказах соседей; отец, о котором я всегда тосковал, которым гордился; отец, которого я себе придумал, восставая против своего сиротства; отец, который всегда был тайной частицей моего существования; отец, которого я так болезненно вспоминаю теперь, в годы зрелости, и к которому, не знаю почему, обращаюсь в этот момент; отец, всегда существовавший в моих снах и яви; отец, возникший передо мной на грани жизни и смерти; отец с красной от крови салфеткой в зубах, приветствую тебя, где бы ты ни был, в частичке ли природы, в небытие ли, приветствую тебя по-сыновнему и хочу, чтобы ты знал, отец, что я помню, что я дорожу твоими праздниками, что я почитаю твои обычаи и поучения в том виде, как я их придумал, что, видя приближающуюся старость, великую молчаливую тень, я рвусь к тебе, незнакомый отец…