Выбрать главу

Шафир некоторое время молчал, учащенно дыша.

— Сола идет, — сказал он. — Она уже близко.

— Знаете, у меня есть своя молитва.

На мгновение он перестал сопеть. Я догадался, что он смотрит в мою сторону.

— Я молюсь ежедневно, по вечерам, с детства. Я менял верования, взгляды, надежды, а молитва осталась. В ней нет обязательных слов, она складывается из запомнившихся стихов различных молитв, в которые я вкладываю свое значение. Часто она сводится к неопределенной мысли, иногда выражает страх, или отчаяние, или тоску, предчувствие вспышки безумия, которое дремлет во мне. Эта молитва стала моей привычкой, границей между явью и сном и похожа она на коленопреклонение перед одинокой, безымянной могилой.

— А кому же вы молитесь?

— Не знаю.

— Зачем вы мне об этом говорите?

— Я скрываю это, как тайный порок, как дурную болезнь, которая обнаруживается только после смерти. Никто этого не знает.

Шафир молчал, я не видел его в этой кромешной темноте. Снова в глубине дома раздались звуки, чем-то напоминающие колотушку.

— Вы спите? — спросил я.

— Нет. Я думаю, что мне не следует терять силы. Я наглотался собственной крови, значит, она осталась во мне, правда?

— Тсс. Прислушайтесь.

Из широко разлившегося однообразного шума время от времени вырывался новый протяжный звук — как будто наполняли жидкостью гигантскую бутылку.

Шафир хрипло застонал.

— Река вошла в сад. Плещется между деревьями, — глухо проговорил он.

Я прислушивался к шуму, доходившему из-за стены, и боль постепенно утихала.

— Часто перед сном у меня появляется такое ощущение, будто я провожу кончиками пальцев по краю заживленной раны. И тогда я испытываю странное, почти болезненное наслаждение, вижу себя со стороны, глазами врача, подмечаю в себе какие-то обрывки беспорядочных мыслей, желаний, рефлексов, которые являются элементами сна, полубреда, и в этих ночных видениях, в этом неизвестном мне мире земное существование приобретает такие же реальные формы, как и наяву. Раньше я очень этого боялся.

Помню у нас в доме бронзовый пюпитр с нотами, скрипку в потной руке и запах канифоли. Отец бил меня за каждый нечистый тон. От этой каторжной игры у меня искривился позвоночник, я ходил чуть боком, словно против ветра. Я любил тогда окно со вздувшейся от сквозняка занавеской, окно, на которое мне не разрешалось смотреть, — говорил Шафир, присвистывая на гласных.

— Шафир, — перебил его я. — Шафир. Все дело заключается в том, что каждый из нас получает свою сдачу карт и потом мы уже до конца дней тасуем их, раскладываем и ищем в этом порядок и смысл. Такова наша жизнь.

— Здесь очень душно, — вздохнул он. — Нельзя ли отворить окно? Ах, да… Я не потеряю силы, я обронил лишь несколько капель, а остальные проглотил, ведь я должен беречь свою кровь, верно?

— Никак не могу забыть. Скажите, Шафир, со всеми бывает такое? Потому что я плохо разбираюсь в людях, мне мало что о них известно, я вижу их только при дневном свете, их поступки я оцениваю, исходя из присущего мне образа мышления, и не знаю, какие они на самом деле, не знаю, о чем они думают ночью в своих домах, оставшись наедине с собою.

— Вы нахватали слишком много карт, когда их раздавали.

— Иисусе, ну и льет же дождь. Наверно, тучу прорвало. Это от вас так пышет жаром. Шафир, я возвращаюсь в прошлое, отступаю в день, пронизанный весенним холодком, чтобы проверить, не забыл ли я там чего-то, как забывают вещи в номере гостиницы…

…Свежевыстиранные белые облака мчатся низко над деревьями, а там дальше небо совсем чистое, по-весеннему опрятное. Ветер, который гонит облака — внизу у земли мы его не чувствуем, — несет холод далекой Арктики. Ученые люди говорят, что в эти дни на севере происходит ежегодная сдвижка вечных льдов.

Мы сидим на опушке. Перед нами открытая полоса вырубленного и выкорчеванного немцами перелеска и по-весеннему певучие железнодорожные пути. Дальше, почти на горизонте, руины серых строений станции Гудаи.

Ночь мы провели в ускоренном марше. К вечеру подморозило и в воздухе остро чувствовался запах озона. Еще теперь я слышу стеклянный треск льда на лужах, еще теперь перед моими наболевшими глазами стоит звездчатая наледь замерзшего болота, по которому мы шли, спотыкаясь и скользя.

Одни кусты уже зазеленели, на других еще не распустились почки. Мои парни грызут почерневшую, прошлогоднюю заячью капусту, похожую на четырехлистный клевер. А я уже улавливаю носом запах черемухи, прилипчивый, как болезнь, преследующий, как привидение.

— Корвин, разведи огонь, — говорю я.