— Значит, верно, что всех отсюда выселят?
— Да, всех.
— Который теперь может быть час?
— Скоро рассвет. Щели в окнах белеют.
— Получается, что они правильно вам всыпали, правда?
Шафир тихонько, как бы стесняясь, покашлял, а потом сказал:
— По-своему они правы, но несправедливы. Может, мой котелок уже плохо варит, может, я закоснел, но я знаю, твердо знаю, что после нас кое-что останется. Потому, что мы людей разбудили, потому, что мы внушили им чувство собственного достоинства. Извините, что я говорю как отставной пропагандист. При свете дня я не решился бы, но ночью, да к тому же в такой момент, человек смелеет. И поэтому простите, что я оскорбляю ваш слух, но я еще раз скажу вам, что мы разбудили людей и это они теперь носят в себе и уже никто никогда у них этого не отберет, вот что главное.
— Подумайте, сколько поколений рождалось и умирало на одной и той же кровати. А нам довелось разрушить много домов и построить новые, сменить много вер и сосредоточить в своей судьбе судьбу почти всей нации.
— Красиво вы сказали, но для моего случая это слишком широкая формула. Я слаб физически, но я все-таки всегда старался вести себя как мужчина. И пожалуй, из-за того что я неуклюже двигался или нетвердо стоял на ногах, я иногда опрокидывался, и тогда меня топтали сапогами. Вот и вся моя биография.
Я услышал, как он с трудом поднимается, шелестя соломой, неуверенно пошатывается. Сквозь щели пробивался мутный свет.
— Я уже говорил вам, что у меня были хорошие способности к музыке. Отец в пьяном виде утонул в реке. Я бросил скрипку, меня вовлекли в партийную работу. Потом, когда я ехал в Испанию, революционную школу нашей молодости, один товарищ, вернувшийся из Москвы, уговаривал меня продолжать музыкальное образование во Франции. Это было вполне доступно, нашлись люди, готовые меня поддержать. И все-таки я поехал дальше и не доехал.
Тяжело волоча ноги, он пошел в сторону сеней, но не дойдя до двери, обернулся и неуверенно сказал:
— Быть может, если бы я остался во Франции, вез сложилось бы иначе?.. Быть может, теперь я был бы знаменитым скрипачом, виртуозом, которому рукоплещут толпы…
— Куда вы идете?
— Дождь перестает.
Потом он ввалился в сени, неуклюже шаркая и с трудом, хрипло дыша. Наконец беззвучно позвал меня:
— Идемте. Мы свободны.
Я вошел в сени, держась за стену, и он показал мне выломанную доску.
— Видите. Зря мы мерзли, как два Лазаря.
— Здесь было заколочено. Клянусь.
— Не важно. Можем выйти.
— Нас кто-то освободил.
— Может, кто-то отломал доску, а вы ночью не заметили. Теперь-то уже все равно.
Он упал на колени и на коленях, как в костеле, перешагнул через порог. Мы очутились на крыльце. Дождь еще шел, но уже не такой сильный. Деревья в саду стояли в воде, отражающей белеющие облака.
— Светает, — сказал он. — Забудем об этой ночи.
— Да, день уже близко, — ответил я.
И мы посмотрели друг на друга внимательно, как при первом знакомстве.
Просыпался я долго, с мукой вырываясь из глубокого сна. И первое, что я увидел, было окно, словно в кулаке сжимавшее несколько обрывков лазури. У меня болели кости и мускулы, каждый сантиметр тела. Воспаленный язык был неприятно шершавый.
Я увидел зимний солнечный пейзаж на стене, узнал свою комнату и вспомнил все обстоятельства моей жизни. На стуле с почерневшим плетеным сиденьем стояла кружка с молоком, чуть окрашенным в желтый цвет. Я поднес ее ко рту. Молоко на вкус отдавало медом. Я не знал, кто и когда принес мне этот напиток.
Немного позднее я с удивлением убедился, что лежу под одеялом в костюме и в брезентовом дождевике. Я пощупал затвердевшую ткань, она была сухая, разогретая.
Я вышел из дому и направился к реке, которая еще вчера так широко разлилась и грозно бурлила. Возле пустого дома меня задержал знакомый звук. Я остановился, жадно ему внимая. Это неизвестный музыкант за рекой играл на кларнете. Музыка вызывала в памяти далекий образ — край стола, накрытый нитяной скатертью, синюю, пронзительно синюю бутыль содовой воды, старый сифон со свинцовой головкой.
В голом саду было сухо. Холодный северный ветер кружил между деревьями, тасуя опавшие листья.
Я пошел дальше. И увидел внизу реку, присмиревшую и утихшую, но все еще заливавшую луга. Весь откос подо мною был облеплен илом. Кусты грустно клонились к земле, в ту сторону, где был город и куда плыла Сола. Ветки обросли серым налетом и стали похожи на окаменевшую растительность соленого озера. Легко можно было вообразить, что по этой долине прошло огромное, грузное животное.